Воспоминания о плене 1941 солдат невозвращенцев. Побег из плена десятки русских солдат вошел в историю великой отечественной войны и «подарил» ссср звание космической державы. В городе ландштуль

Тамурбек Давлетшин.
Из Казани в Берген-Бельзен. Воспоминания советского военнопленного.
Göttingen: Vandenhoeck & Ruprecht, 2005

Эта необычайно ценная и интересная книга повествует об одном годе в плену (с июня 1941 по май 1942 года) одного советского военнопленного. Автору воспоминаний Тамурбеку Давлетшину повезло - он не попал в число двух с лишним миллионов собратьев по плену, не доживших до конца войны. Воспоминания предваряются очень живым предисловием дочери автора Камиллы Давлетшин-Линднер. Послесловие Рольфа Келлера, одного из лучших в Германии специалистов по советским военнопленным, прекрасно дополняет текст воспоминаний и дает необходимый исторический контекст. (Келлер нашел даже личную карточку Давлетшина, которая помещена на обложке книги).

В армию Тамурбек Давлетшин был призван в июне 1941-го, а уже 13 августа, испытав на себе все прелести жизни окруженца, попал в плен (лейтмотив воспоминаний - вражеские самолеты, которых окруженец приучается бояться больше всего). Поначалу он даже почувствовал облегчение, полагая, что война для него закончилась. Но марш-бросок к сборному пункту без еды расставил все по своим местам. (Интересно, что именно теперь, когда Давлетшин шел в строю, прилетели, наконец, свои самолеты - но не для того, чтобы защитить, а чтобы расстрелять колонну).

Маршрут военнопленного Давлетшина был таков: сначала Сольцы (видимо, полковой или дивизионный сборный пункт); затем Порхов - армейский сборный пункт для военнопленных, оттуда - по этапу, пешим ходом, в Ригу (шталаг 350 ), где он пробыл восемь недель; затем Тильзит, точнее, Погеген близ Тильзита (офлаг 53 ); потом Нижняя Саксония, Фаллингбостель (шталаг XI B), куда он попал с одной из первых партий, но получил весьма солидный идентификационный номер - 120453. Отсюда, из-за угрозы эпидемии тифа, в начале декабря 1941 года пленных перевели в Берген-Бельзен, но тиф пришел и туда, и лагерь был закрыт на карантин вплоть до февраля 1942 года. Люди мерли, как мухи, иногда до 200 человек в день, а всего до мая, когда тиф прекратился, умерло 15-18 тысяч человек (Давлетшин, кстати, был писарем в лазарете). Закономерность, которую, подобно другим военнопленным «со стажем», открыл для себя Давлетшин: чем дальше ты находился от линии фронта, тем хуже становилось отношение немцев.

Одна из главных тем книги - еда. Поскольку СССР не подписал Женевскую конвенцию, суп советских военнопленных серьезно отличался от супа, скажем, сербских военнопленных. Но и будучи вечно голодным, Давлетшин старался есть поменьше и не все подряд, чтобы избежать расстройства желудка, ибо такое расстройство, как он прекрасно понимал, означает конец. Песок в пище для него неприемлем не потому, что он такой гордый, а потому, что это прямая угроза здоровью, и он предпринимает попытку протеста, едва не стоившую ему жизни (его жестоко избили). Кстати, весьма интересный сюжет, представленный в книге, - теневая экономика лагеря, черный рынок с его правилами и ценами. Вот какими были, например, товары и цены в Порхове: пайка - 35 руб., порция баланды - 10 руб., махорка на одну закрутку - 3 руб., консервная банка под котелок - 10 руб. Это, так сказать, ширпотреб, товары на каждый день. Но существовали и «предметы роскоши», например, часы. Свои Давлетшин продал заведующему складом за 900 руб., а потратил он их так: 35 отдал за шинель, 100 - за пару чистого белья, 40 - за котелок . А вот цены черного рынка в Рижском лагере: талон на баланду - 7 руб. (в полтора раза дешевле, чем в Порхове), буханка хлеба - 60 руб. (в городе - 1 руб. 80 коп.), махорка на одну закрутку - рубль .

Но был в лагерях для советских военнопленных еще один «черный рынок» - рынок жизни и смерти. За выданного товарища (комиссара или еврея) лагерное начальство премировало тех, кто их выдал, - хлебом, дополнительной пайкой или портянками с преданного мертвеца. Отношение к такого рода расправам и их жертвам много говорит о личности мемуариста. Вот два эпизода из книги Давлетшина, рассказывающих о положении военнопленных-евреев.

«Напротив меня один бледный и нервный молодой человек сидел среди своих товарищей, молча занимавшихся своим делом, и всячески поносил еврея, одиноко сидевшего в нескольких шагах от него с перепуганным видом. Он расходился все больше и больше:
- Жид ты проклятый, поганишь землю, - говорил он. - Хочешь, я тебе набью морду?.. - С этими словами он быстро поднялся со своего места, перебежал через лежавших людей к еврею и стал бить его по голове. Молоденький еврей молчал, как будто набрал в рот воды».

Это в июле 1941 года в Порхове. А вот ноябрьская картинка, Тильзит:
«Перед полуднем появилось несколько полицейских… Они построили пленных в два ряда, лицом к лицу, и, медленно проходя между ними, смотрели каждому в лицо. Впереди шел старший полицейский, человек огромного роста, за ним следовали его помощники - они искали среди пленных евреев и других нужных им лиц. Остановившись против одного пленного, полицейские стали расспрашивать его:
- Откуда?
- С Украины.
- Как фамилия?
- Зенько.
- Зенькович? - полицейский уставился на него. Пленный растерялся и стал заикаться.
- Нет, Зеньк... Зенько.
- А как имя?
- Михаил?
- Моша?
- Нет, М... М... Миша.
- Жид?
- Нет, украинец.
- Украинец? Расстегни штаны, мы тебе сейчас скажем, кто ты!

Маленький худенький еврей, лет 23-х, испугался насмерть, стал весь бледный, не знает, что делать. В палатке наступила гробовая тишина, сотни глаз смотрели на него: расстегни штаны - все равно узнают. Впрочем, были случаи, когда евреи скрывались под видом мусульман; в частности, до самого Берген-Бельзена среди татар скрывался один еврей, который так и не был открыт немцами и умер от поноса. Но были, наоборот, и другие случаи, когда неосведомленные немцы, по одному наличию обрезания, мусульман принимали за евреев и расстреливали.

Полицейские так прижали пленного, что ему было некуда деваться, и он сознался. Что он еврей. Старший полицейский, обратившись к своим помощникам, произнес недовольным тоном:
- Я же вам сказал, что нужно тщательнее проверять вновь прибывающих. Чего вы смотрели? Вывести его за лагерь!
Двое полицейских повели еврея “за лагерь”, и больше он не вернулся...»

Давлетшин, сам политрук и обрезанный мусульманин, не уклоняется от таких описаний, но и не позволяет себе никакого сочувствия и эмоций, кроме разве что той, что и мусульман иной раз пускали в расход «по ошибке». Но пора уже сказать о личности и судьбе автора, а также об истории рукописи.

Начнем со второго. История текста изложена в послесловии Рольфа Келлера, в котором сообщается, что существует не одна, а две машинописные версии воспоминаний: одна - у дочери Давлетшина, а другая - в Гуверовском институте в Стэнфорде, куда ее сдал сам Давлетшин вскоре после войны. К сожалению, Келлер забыл сказать, что копия стэнфордской машинописи упала не с неба, а была передана ему автором этих строк, который, в свою очередь, обязан знакомством с нею филологу Елене Фостер из Нью-Йорка и архивисту Ольге Данлоп из Стэнфорда. Всех троих можно было бы и упомянуть. Совершенно ясно, что упущение это не намеренное, а чисто случайное. И дело не в именах, а в том, что наличие альтернативного источника - не просто библиографическая подробность, украшающая комментарий или статью. Здесь возникает проблема выбора наиболее авторитетной, а стало быть, предпочтительной для издания версии. Камилла Давлетшин-Линднер предпочла «домашнюю». Но многое говорит о том, что именно 215-страничный стэнфордский вариант, практически подготовленный автором к печати, отражает его эдиционную волю. У него есть название - «Люди вне закона. (Записки советского военнопленного в Германии)»; на титуле указан автор (правда, скрывшийся под псевдонимом «И. Иделев» ) и даже псевдопубликатор, т. е., сам автор, рассказывающий в преамбуле о том, как к нему попала эта рукопись. Но главное: эта версия имеет законченный вид, тогда как «домашняя», насколько можно судить по рецензируемой книге, является частью более обширных воспоминаний.

Стэнфордский текст открывается следующими словами: «Если бы человеческие страдания можно было выразить в цифрах, то в колонках военной статистики они занимали бы первое место. Большим заблуждением является общепринятое мнение, что война - это стрельба, пушки, танки, самолеты. Нет, война - это голод и холод, вши и болезни, это - плен и издевательства и не поддающиеся описанию душевные муки.

Не смерть является самой тяжкой участью людей на войне, а обесчеловечение их, низведение их до состояния животного, прежде чем они умрут. Я был свидетелем этого страшного процесса постепенного обесчеловечения людей. Попав под Новгородом в плен к немцам, вместе с тысячами других я перебрасывался из лагеря в лагерь, был в Порхове, Риге, Тильзите, Фаллингбостеле, Берген-Бельзене и видел, как люди, по мере передвижения на запад, под влиянием тяжелых условий жизни теряли человеческий облик. Люди, которые во время многодневного этапа без пищи и воды под конвоем немецких солдат от Новгорода до Порхова, делили свою шинель ночью с теми, кто ее не имели, плакали, как дети, при смерти товарищей, делили с другими по чайной ложке имеющуюся у них воду и помогали друг другу во всем, чем могли, - эти самые люди в Берген-Бельзене ели друг друга.

Во всех войнах наибольшие испытание переживали военнопленные, но страдания, которым подвергаются советские военнопленные в Германии, едва ли имеют прецедент в истории. Тяжелая участь их объясняется не только тем, что они попали в руки жестокого врага. Но в гораздо большей степени тем, что их собственное правительство, вопреки общепринятым международным традициям, отвернулось от них…»

Концовка стэнфордской версии - продуманный, нарочитый обрыв:
«Наступил май месяц. Тиф в лагере уже давно прекратился, лагерь стал ожидать распоряжения об отправке на работу пленных, оставшихся в живых. Наконец, начались отправки мелкими партиями, в одну из которых попал и я. Завтра утром мы уходим из лагеря: куда - не знаю, что нас ожидает - неизвестно...». В «домашнем» варианте этой преамбулы нет. Вместо нее - текст, посвященный, главным образом, Мусе Джалилю и зверствам НКВД. Завершает книгу некое «продолжение» оборванного текста - рассказ о пребывании реального автора в лагере Вольвайде, где жизнь его резко меняется.

Итак, с одной стороны - цельное произведение, описывающее жизнь автора в качестве советского военнопленного, с намеренным использованием псевдонима и четким нежеланием касаться других тем и эпизодов. С другой - фрагмент явно большего целого, причем вырезанный так, что от фигуры «инкогнито» ничего не остается. Повод достаточный, чтобы задуматься над тем, правильное ли текстологическое решение было принято публикаторами.

Зададимся еще одним вопросом. Зачем простому военнопленному понадобился этот розыгрыш, этот литературный прием, казалось бы совершенно неуместный для жанра солдатских воспоминаний? Судя по всему, этот трюк с «чужой рукописью» и говорящий псевдоним «Иделев» автор придумал отнюдь не случайно. Явно надеясь на публикацию в будущем, он просто-напросто заметал следы. Разводя «автора»-Иделева и «хранителя»-Давлетшина, он хотел направить читателя по ложному следу, чтобы заставить его не интересоваться ни доходягой-«автором», ни, тем более, случайным «хранителем».

Тамурбек Давлетшин родился 26 мая 1904 года в татарском селе Силидьяр близ Уфы. Его отец выучил русский язык и стал писарем в управе. Сын, пройдя через Гражданскую войну, желтуху и тиф, с 19 лет исполнял обязанности секретаря окружного суда. В 1924 году он поступает на юридический факультет, а затем в аспирантуру сначала Казанского, потом Иркутского университета. В 1932 году Давлетшин возвращается в Уфу, работает в Институте технико-экономических исследований и вступает в коммунистическую партию. В 1934 года становится директором института. Большой террор обходит его стороной. С женой и тремя детьми Давлетшин перебирается в Казань, где становится консультантом при правительстве Татарской республики, как вдруг 21 июня 1941 года его призывают в армию.

Теперь о том, что произошло с автором после описанных в книге событий.
Согласно Келлеру, 23 апреля 1942 года Давлетшина из Берген-Бельзена переводят в специальный лагерь Вольвайде. Его учебный лагерь для пропагандистов вермахта - выпускники должны были вербовать военнопленных в РОА и выполнять задания на оккупированной территории. Про узника этого лагеря уже не скажешь, что он попал сюда против своей воли. 7 июля 1942 года Давлетшина «вывели из состояния плена» , после чего он мог свободно перемещаться по Берлину и встречаться с кем угодно. Около месяца Давлетшин проработал на радиостанции «Винета» , но тут его неожиданно арестовали и так же неожиданно выпустили. Еще некоторое время он работал на «Винете» в качестве переводчика, а потом перешел в татарское подразделение розенберговского Министерства по делам оккупированных восточных территорий, где познакомился с профессором Герхардом фон Менде . По воспоминаниям дочери, Давлетшин всегда настаивал на том, что не имел ничего общего ни с Татарским легионом , ни с пропагандистским журналом на татарском языке (назывался он, кстати, «Итиль»), а просиживал все дни в библиотеке, писал статьи и работал над немецко-татарским словарем, который был выпущен в 1944 году и за который он даже получил гонорар. В том же 1944-м Давлетшина эвакуировали в Дрезден, где ему сделали операцию на горле, а затем отправили на курорт на Боденское озеро.

Здесь его и застал конец войны. С 1946-го по 1950-й Давлетшин находился в санатории в Шварцвальде, где подружился с хозяевами-врачами (это спасло его от насильственной репатриации в СССР). В 1951 году он перебрался в Мюнхен и начал работать на радиостанции «Свобода» - сперва простым сотрудником, а потом директором исследовательского института. Его приглашали переехать в Гарвард, но он отказался из-за состояния здоровья. В 1953 году Давлетшин женился на немецкой учительнице, родившей ему дочь Камиллу. В конце 1960-х он смог увидеться со своими двумя сыновьями от первого брака. В 1968-м Давлетшин вышел на пенсию. Он умер в Мюнхене 7 сентября 1983 года.

Итак, перед нами книга человека, сумевшего приспособиться, уцелеть и вписаться и в советскую довоенную жизнь, и в немецкую военную, и в послевоенную западногерманскую. Рассказывает он о себе как о военнопленном, но рассказывает только потому, что уцелел, а уцелел бы он без того, чтобы стать коллаборационистом? Едва ли.

Попытка представить себя противником - и одновременно жертвой! - обеих систем типична для человека с такой судьбой. Если Давлетшин и боролся за что-то всерьез, то за выживание, и преуспел в этом. Тем более ценным является его свидетельство о том единственным периоде, когда он действительно был жертвой - о неполном годе жизни советского военнослужащего в немецком плену.

Hg. von der Niedersächsischen Landeszentrale für politische Bildung und dem Wissenschaftlichen Beirat für Gedenkstättearbeit.
Stammlager - стационарный лагерь для рядового и сержантского состава.
Offizierlager - стационарный лагерь для офицерского состава.
Потом этот котелок у Д. украдут, и он с трудом (при помощи немцев) вернет его обратно.
Рубли имели хождение в Риге. Официальный курс - 10 руб. за 1 рейхсмарку.
От «Итиль», названия Волги по-татарски.
Формально это означало изъятие пленного из юрисдикции вермахта. Без такой процедуры пленного не могли даже перевести в концлагерь: концлагеря, как известно, подчинялись СС.
Специальная служба Имперского министерства просвещения и пропаганды, занимавшаяся различными видами пропаганды и контрпропаганды.
Немецкий историк Герхард фон Менде, автор монографии «Национальная борьба российских тюрков. Исследование национального вопроса в Советском Союзе». В министерстве фон Менде возглавлял Центр по народам восточных территорий (Zentralstelle für Angehörige der Ostvölker).
Татарский легион входил в состав Восточных легионов (Ostlegionen) - регулярных коллаборационистских соединений вермахта, набиравшихся исключительно из представителей национальных меньшинств в СССР (после обучения из них формировались «восточные батальоны», принимавшие участие, в том числе, и в боевых действиях). Восточные легионы находились в подчинении Управления восточными войсками при Верховном главнокомандовании вермахта, созданного в январе 1943 года.

Меня зовут Вольфганг Морель. Это фамилия гугенотская, потому что мои предки пришли из Франции в 17 веке. Я родился в 1922 году. До десяти лет учился в народной школе, а потом почти девять лет в гимназии, в городе Бреслау, нынешнем Вроцлаве. Оттуда 5-го июля 1941 года меня призвали в армию. Мне как раз исполнилось 19 лет.

Я избежал трудовой повинности (перед службой в армии молодые немцы обязаны были полгода отработать на Имперскую службу труда) и шесть месяцев был предоставлен сам себе. Это был как глоток свежего воздуха перед армией, перед пленом.

Перед тем, как попасть в Россию, что вы знали о СССР?

Россия была для нас закрытой страной. Советский Союз не хотел поддерживать связь с Западом, но и Запад не хотел связей с Россией - обе стороны боялись. Однако, еще в 1938 году, 16 летним парнем, я слушал немецкую радиостанцию, регулярно вещавшую из Москвы. Надо сказать передачи были не интересные - сплошная пропаганда. Производство, визиты руководителей и так далее - это никого не интересовало в Германии. Была информация и о политических репрессиях в Советском Союзе. В 1939 году, когда произошел поворот во внешней политике, когда Германия и СССР заключили договор о ненападении, мы увидели советские войска, солдат, офицеров, танки - это было очень интересно. После подписания договора сильно возрос интерес к Советскому Союзу. Некоторые мои школьные товарищи начали изучать русский язык. Они говорили так: «В будущем мы будем иметь тесные экономические отношения и надо говорить по-русски».

Когда начался формироваться образ СССР как врага?

Только после начала войны. В начале 1941 года чувствовалось, что отношения ухудшаются. Ходили слухи, что СССР собирается отказаться от экспорта зерна в Германию. хотели экспортировать свое зерно.

Как восприняли начало войны с Советским Союзом?

Чувства были очень разные. Некоторые считали, что через неделю все враги на Востоке будут уничтожены, как это произошло в Польше и на Западе. Но старшее поколение восприняло эту войну скептически. Мой отец, воевавший в России в первую мировую войну был убежден, что мы не доведем эту войну до счастливого конца.

В конце июня я получил письмо, в котором мне предписывалось в такой-то час такого-то числа мне быть в казарме воинский части. Казарма располагалась в моем родном городе, так что ехать было не далеко. Меня готовили на радиста два месяца. Однако первое время я больше играл в теннис. Дело в том, что мой отец был знаменитый теннисист и сам я начал играть с пяти лет. Наш теннисный клуб располагался недалеко от казармы. Как-то в разговоре я сказал об этом командиру роты. Он очень хотел научиться играть и тут же взял меня с собой на тренировку. Так я вышел из казармы гораздо раньше других. Вместо строевой подготовки я играл в теннис. Командира роты моя строевая выучка не интересовала, он хотел чтобы я играл с ним. Когда началась подготовка по специальности, игры закончились. Нас учили приему-передаче на ключе, учили подслушивать вражеские разговоры на английском и русском. Пришлось учить русские знаки азбуки Морзе. Каждый знак латинского алфавита кодируется четырьмя знаками Морзе, а кириллического - пятью. Освоить это было не просто. Вскоре обучение закончилось, пришли курсанты следующего набора и меня оставили инструктором, хотя я и не не хотел. Я хотел на фронт, потому что считалось, что война вот-вот закончится. Мы разгромили Францию, Польшу, Норвегию - Россия долго не продержится, а после войны лучше быть ее активным участником - больше льгот. В декабре по всей Германии собирали солдат тыловых подразделений для отправки на Восточный фронт. Я подал рапорт и меня перевели в команду для отправки на войну.

До Орши мы ехали по железной дороге, а от Орши до Ржева нас перебросили на траспортных Ю-52. Видимо, очень срочно требовалось пополнение. Надо сказать, что когда мы прибыли в Ржев меня поразило отсутствие порядка. Настроение армии было на нуле.

Я попал в седьмую танковую дивизию. Знаменитая дивизия, которой командовал генерал Роммель. К тому времени, как мы прибыли в дивизии танков же не было - они были брошены из-за отсутствия горючего и снарядов.

Выдали ли вам зимнее обмундирование?

Нет, но мы получили несколько комплектов летнего. Нам выдали три рубашки. Кроме того я получил дополнительную шинель. А ведь в январе стояли морозы под сорок градусов! Наше правительство проспало наступление зимы. Например приказ собрать лыжи у населения для армии вышел только в марте 1942 года!

Когда прибыли в Россию, что поразило больше всего?

Пространство. Мы мало контактировали с местным населением. Иногда останавливались в избах. Местное население нам помогало.

Из нашей группы стали отбирать лыжников для операций в тылу противника - нужно было подсоединяться к линиям связи противника и прослушивать их. Я в эту группу не попал и 10-го января мы уже были на передовой в качестве простого пехотинца. Мы чистили дороги от снега, воевали.

Чем кормили на фронте?

Горячее питание было всегда. Давали шоколад с колой, иногда ликер - не каждый день и ограниченно.

Уже 22-го января я попал в плен. Я находился один в боевом охранении, когда увидел группу русских солдат человек пятнадцать в зимней одежде на лыжах. Стрелять было бесполезно, но и сдаваться в плен я не собирался. Когда они подошли поближе я увидел, что это монголы. Считалось, что они особенно жестокие. Ходили слухи, что находили изуродованные трупы немецких пленных с выколотыми глазами. Принять такую смерть я был не готов. Кроме того я очень боялся, что меня будут пытать на допросе в русском штабе: сказать мне было нечего - я был простой солдат. Страх перед пленом и мучительной смертью под пытками привел меня к решению покончить с собой. Я взял свой Маузер 98к за ствол, и когда они подошли метров на десять вставил в рот и ногой нажал на спусковой крючок. Русская зима и качество немецкого оружия спасли мне жизнь: если бы не было так холодно, а части оружия не бы ли так хорошо подогнаны, что смерзлись, то мы бы с вами не разговаривали. Меня окружили. Кто-то сказал «Хенде хох». Я поднял руки вверх, но в одной руке я держал винтовку. Ко мне приблизился один из них, забрал винтовку и что-то сказал. Мне кажется, что он сказал: «Радуйся, что для тебя война кончилась». Я понял, что они настроены вполне дружелюбно. Видимо я был первым немцем, которого они видели. Меня обыскали. Хотя я не был заядлым курильщиком, но в моем ранце была пачка, 250 штук, сигарет R-6. Все курильщики получили по сигарете, а оставшееся вернули мне. Эти сигареты я потом менял на пропитание. Кроме того солдаты обнаружили зубную щетку. Видимо они столкнулись с ней впервые - внимательно ее разглядывали и смеялись. Один пожилой солдат с бородой потрепал меня за шинель и пренебрежительно бросил: «Гитлер», потом показал рукой на свою шубу, шапку и уважительно сказал: «Сталин!» Меня тут же хотели допросить, но никто не говорил по-немецки. У них был маленький словарь, в котором была глава «допрос пленного»: «Wie heissen Sie? Как Фамилия?» - Я назвался. - «Какая часть» - «Я не понимаю». Я решил на допросе держаться до последнего и не раскрывать номер своей части. Немного помучившись со мной они прекратили допрос. Пожилому солдату, который хвалил свое обмундирование приказали сопровождать меня в штаб, который находился в шести километрах в деревне, оставленной нами два-три дня назад. Он шел на лыжах, а я пешком по полутораметровому снегу. Стоило ему сделать пару шагов, как я оставался на много метров позади него. Тогда он указал мне на плечи и концы лыж. Я бы мог ударить его кулаком в висок, забрать лыжи и сбежать, но у меня не было воли к сопротивлению. После 9 часов на 30-40 градусном морозе мне просто не хватило сил решиться на такой поступок.

Первый допрос в штабе проводил комиссар. Но прежде чем меня вызвали на допрос я сидел в сенях дома. Я решил воспользоваться минутой и вытряхнуть снег, который набился в мои сапоги. Я успел снять только один сапог, когда ко мне обратился офицер богатырского вида, одетый в каракулевую накидку. На французском, которым он владел лучше меня, он сказал: «Повезло, что ты попал в плен, ты обязательно возвратишься домой». Он отвлек меня от вытряхивания снега из сапог, что впоследствии мне дорого стоило. Нас прервала переводчица крикнувшая из-за двери: «Войдите!». Предложение слегка перекусить мой пустой желудок принял сразу же. Когда мне протянули черный хлеб, сало и стакан воды, мой нерешительный взгляд бросился в глаза комиссару. Он сделал знак переводчице попробовать пищу. «Как видите, мы не собираемся вас травить!». Я очень хотел пить, но в стакане вместо воды оказалась водка! Потом начался допрос. Меня опять попросили назвать фамилию, имя, дату рождения. Потом последовал главный вопрос: «Какая воинская часть?» На этот вопрос я отказался отвечать. . Удар пистолета по столу заставил меня придумать ответ: «1-я дивизия, 5-й полк». Полная фантазия. Не удивительно, что комиссар тут же взорвался: «Врешь!» - Я повторил. - «Вранье!» Он взял маленькую книжку, в которой видимо были записаны дивизии и входящие них полки: «Слушайте, вы служите в 7-ой танковой дивизии 7-й пехотный полк 6-я рота». Оказалось, за день до этого были взяты в плен два товарища из моей роты, которые рассказали, в какой части они служат. На этом допрос был окончен. За время допроса снег в сапоге, который я не успел снять, растаял. Меня вывели на улицу и повели в соседнюю деревню. За время перехода вода в сапоге замерзла, я перестал чувствовать пальцы ног. В этой деревне я присоединился к группе из трех военнопленных. Почти десять дней мы шли от деревни к деревне. Один из товарищей умер у меня на руках от потери сил. Мы часто чувствовали ненависть к себе местного населения, чьи дома при отступлении были разрушены до основания во исполнение тактики «выжженной земли». На разгневанные окрики: «Фин, фин!» мы отвечали: «Германски!» и в большинстве случаев местные жители оставляли нас в покое. Я отморозил правую ногу, правый сапог был разорван, и я использовал вторую рубашку как перевязочный материал. В таком жалком состоянии мы встретили съемочную группу киножурнала «Новости недели», мимо которой мы должны были несколько раз прошагать по глубокому снегу. Они сказали пройти и еще раз пройти. Мы старались держаться, чтобы представление о немецкой армии не было таким плохим. Наша «провизия» в этом «походе» состояла в основном из пустого хлеба и ледяной колодезной воды, от которой я получил воспаление легких. Лишь на станции Шаховская, восстановленной после бомбежек, мы сели втроем в товарный вагон, где нас уже ждал санитар. В течение двух-трех дней, что поезд ехал до Москвы, он обеспечивал нас необходимыми медикаментами и едой, которую готовил на печке-чугунке. Для нас это был пир, пока еще был аппетит. Пережитые лишения сильно потрепали наше здоровье. Меня мучили дизентерия и воспаление легких. Примерно через две недели после пленения мы прибыли на один из грузовых вокзалов Москвы и нашли пристанище на голом полу у сцепщицы вагонов. Два дня спустя, мы не поверили своим глазам. Часовой посадил нас в белый, шестиместный лимузин ЗИС, на котором был нарисован красный крест и красный полумесяц. По пути в госпиталь нам показалось, что водитель специально едет окольными путями, чтобы показать нам город. Он с гордостью комментировал те места, мимо которых мы проезжали: Красная площадь с мавзолеем Ленина, Кремль. Дважды мы пересекали Москву-реку. Военный госпиталь был безнадежно переполнен ранеными. Но здесь мы приняли благотворно подействовавшую на нас ванну. Мою обмороженую ногу перевязали и с помощью подъемных блоков подвесили над ванной. Нашу униформу мы больше никогда не видели, так как должны были одеть русские шмотки. Нас отправили в котельную. Там уже находилось десять совершенно изможденных наших товарищей. На полу стояла вода, в воздухе стоял пар из вырывавшийся из дырявых труб, а по стенам ползли капли конденсата. Кроватями служили носилки, поднятые на кирпичах. Нам дали резиновые сапоги, чтобы мы могли ходить в туалет. Даже появляющиеся время от времени санитары были в резиновых сапогах. Мы провели в этом ужасном подземелье несколько дней. Лихорадочные сны, вызванные болезнью, затягивают воспоминания об этом времени… Дней через пять, а может и десять нас перевели во Владимир. Разместили нас прямо в военном госпитале, находившемся в здании духовной семинарии. В то время во Владимире еще не было лагеря для военнопленных, в лазарете которого нас могли бы разместить. Нас уже было 17 человек и мы занимали отдельную палату. Кровати были застелены простынями. Как решились разместить нас вместе с русскими ранеными? Явное нарушение запрета на контакт. Один мой русский друг, занимавшийся по роду своей деятельности изучением судьбы немецких военнопленных во Владимире, признался мне, что ни разу не видел ничего подобного. В архиве Советской Армии в Санкт-Петербурге он наткнулся на карточку из картотеки, документально подтверждающую наше существование. Для нас же подобное решение было огромным счастьем, а для некоторых даже спасением. Там мы почувствовали отношение к себе, как к своим, в том, что касалось медицинского обслуживания и условий жизни. Наше питание не уступало питанию красноармейцев. Охраны не было, но несмотря на это, никто даже не думал о побеге. Дважды в день проходили врачебные осмотры, по большей части их проводили женщины-врачи, реже сам главный врач. Большинство из нас страдало от обморожений.

Я уже доходил. Аппетит пропал и я стал складывать хлеб, который нам выдавали под подушку. Мой сосед сказал, что я дурак и должен распределить его между остальными, поскольку я все равно не жилец. Эта грубость меня спасла! Я понял, что если я хочу вернуться домой, то должен заставлять себя есть. Постепенно я пошел на поправку. Мое воспаление легких сдалось после двух месяцев лечения, в том числе банками. Дизентерию взяли за рога введением внутримышечно марганцовки и приемом 55 процентного этилового спирта, что вызвало неописуемую зависть окружающих. С нами обращались действительно как с больными. Даже легкораненые и медленно выздоравливающие были освобождены от любой работы. Ее выполняли сестры и нянечки. Повар-казах приносил частенько до краев полную порцию супа или каши. Единственно немецкое слово, которое он знал, было: «Лапша!». А когда он его произносил, то всегда широко улыбался. Когда мы заметили, что отношение русских к нам нормальное, то и наш враждебный настрой поубавился. Этому помогла и очаровательная женщина-врач, которая своим чутким, сдержанным отношением относилась к нам с симпатией. Мы называли ее «Белоснежка».

Менее приятными были регулярные посещения политкомиссара, надменно и во всех подробностях рассказывавшего нам о новых успехах русского зимнего наступления. Товарищ из Верхней Силезии - у него была раздроблена челюсть - пытался перенести свои знания польского языка на русский и переводил, как мог. Судя по тому, что он и сам понимал не больше половины, он был совсем не готов переводить все и вместо этого ругал политкомиссара и советскую пропаганду. Тот же, не замечая игры нашего «переводчика», подбадривал его переводить дальше. Часто мы едва сдерживали смех. Совсем другие новости дошли до нас летом. Два парикмахера под большим секретом рассказали, что немцы стоят под Каиром, а японцы оккупировали Сингапур. И тут сразу возник вопрос: а что ждет нас в случае страстно желаемой победы? Комиссар повесил над нашими кроватями плакат: «Смерть фашистским захватчикам!» Внешне мы ничем не отличались от русских раненых: белое белье, синий халат и домашние тапочки. Во время частных встреч в коридоре и туалете в нас, конечно же. сразу узнавали немцев. И лишь у немногих наших соседей, которых мы уже знали и сторонились, такие встречи вызывали негодование. В большинстве уже случаев реакция была другой. Примерно половина была нейтрально настроена к нам, и примерно треть проявляла различную степень заинтересованности. Высшей степенью доверия была щепотка махорки, а порой даже и скрученная сигарета, слегка прикуренная и переданная нам. Страдая оттого, что махорка не входила в наш рацион, страстные курильщики, как только к ним возвращалась способность передвигаться, устанавливали в коридоре дежурство по сбору табака. Постовой, который сменялся каждые полчаса, выходил в коридор, вставал перед нашей дверью и обращал на себя внимание типичным движением руки курильщиков, «стреляя» чинарик или щепотку махорки. Так проблема с табаком была как-то решена.

Какие разговоры шли между пленными?

Разговоры между солдатами на родине шли только на тему женщин, но в плену тема № 1 была еда. Я хорошо помню одну беседу. Один товарищ сказал, что после обеда он мог бы кушать еще три раза, тогда его сосед схватил свой деревянный костыль и хотел его побить, потому что по его мнению можно было бы есть не три, а десять раз.

Среди вас были офицеры или были только солдаты?

Офицеров не было.

В середине лета почти все снова были здоровы, раны залечены, никто не умер. И даже те, кто поправился раньше, все равно оставались в лазарете. В конце августа пришел приказ о переводе в трудовой лагерь сначала в Москву, а оттуда в район Уфы на Урале. После почти райского времени в лазарете я понял, что совсем отвык от физической работы. Но расставание стало еще тяжелее и оттого, что ко мне здесь относились дружелюбно и милосердно. В 1949 году, проведя почти восемь лет в плену, я вернулся домой.
Интервью и лит.обработка: А. Драбкин

Ох, да попал солдат
В полон к ворогам...
Из старинной песни

1

Вечером 8 сентября 1941 года, когда солнце уже коснулось горизонта, я сделал первые шаги в сторону черной неизвестности. Со мной в напарниках пошел мой наводчик Иван Завгородний, родом из Тамбовской области. Нашим главным желанием было пересечь примерно трехкилометровой ширины луг и войти в лес, где и укрыться на какое‐то время, а уж потом, сориентировавшись как следует, искать местных партизан или же продвигаться на восток, в сторону линии фронта. Но желание это было чисто умозрительным, а поступками нашими двигал больше всего страх, главным порождением которого явилась утрата воли и здравого смысла. Да и неоднократно выручавший меня инстинкт самосохранения был в значительной степени парализован, только, может быть, не страхом, а измотавшей меня усталостью и апатией.

Что же касается здравого смысла, то он вообще куда‐то исчез. Судите сами: уходя в неизвестность, я не взял с собою ни шинели, ни плащ-палатки, ни даже котелка, а вокруг уже осень начиналась. При мне была моя винтовка ВГ-3615 с трехгранным штыком [ ВГ-3615 - вероятно, заводской номер винтовки. На вооружении Красной армии в то время состояли в основном трехлинейные винтовки Мосина образца 1891 / 1930 гг., которые выпускалась с четырехгранным штыком. Указание на трехгранные штыки скорее всего произошло из‐за аберрации памяти автора: они применялись в русской армии до второй половины XIX в. с винтовками Бердана, позднее были заменены на четырехгранные - как более технологичные в изготовлении. Самозарядные винтовки Токарева и Симонова, которых во время войны было немного, комплектовались клинковыми (ножевыми) штыками. ] , пехотная лопатка в брезентовом футляре и ручная граната, все это висело у меня на солдатском ременном поясе, а на мне самом - каска, надетая на пилотку, хлопчато-бумажная гимнастерка, насквозь пропитанная потом, такие же брюки-полугалифе и кирзовые сапоги 43‐го размера, выданные мне вместе с брюками десять дней назад, когда мне осколком немецкой мины поцарапало голень правой ноги. Царапина еще не зажила, но и не беспокоила особенно. Остается еще добавить, что взрыватель от гранаты находился у меня в нагрудном кармане гимнастерки, в патронташе было двадцать патронов да еще пять - в винтовочном магазине и в стволе, а в голенище правого сапога - алюминиевая ложка.

Примерно так же был одет и вооружен и Иван Завгородний, только он не забыл прихватить с собой плащпалатку.

Выйдя из прибрежного мелколесья на луг, мы увидели в лучах заходящего солнца рассыпавшиеся по нему мелкие группки наших солдат, двигавшихся в том же направлении, куда решили пробраться и мы. Дойдя до первой копны сена, я совершил поступок, свидетельствовавший о том, что со здравым смыслом я в тот злополучный час оказался и в самом деле не в ладах: я засунул вглубь копны не только все бывшие при мне документы, но и тот пластмассовый пенальчик, где хранилась свернутая в трубочку бумажка со всеми необходимыми сведениями обо мне (по‐моему, Иван Завгородний сделал то же самое).

Зачем я это сделал? Да, наверное, я все‐таки допускал возможность быть захваченным в плен и потому заранее решил, что своего подлинного имени немцам не назову. Почему? А опасался, что если о моем пленении станет известно нашим властям, то родичам моим будет не сдобровать: приказ Сталина 270 [ Имеется в виду приказ No 270 Ставки Верховного Главного командования Красной армии, изданный 16 августа 1941 г. и подписанный лично И. В. Сталиным, запрещал солдатам Красной армии сдаваться в плен. ] я помнил хорошо.

Понимаю, что на мое объяснение явно бессмысленного поступка само собой напрашивается неопровержимое возражение: ведь моя ссылка на якобы имевший место разлад со здравым смыслом не выдерживает даже самой доброжелательной критики, ибо поступок этот вовсе и не бессмысленный.

Что ж, возражение это настолько серьезное, что оставить его без внимания никак нельзя. И потому я, продолжая настаивать на своем, привожу куда более убедительный довод в подтверждение не рядовой, или будничной, а смертельно опасной бессмыслицы, какую я себе тогда позволил. Ведь шли‐то мы с Иваном Завгородним не в плен сдаваться, а хотели к своим пробиться, потому и оружие с боеприпасами при себе имели, и никому из нас и в голову не пришло бросить оружие. И вот допустим, что к своим мы пробрались. А у нас первым делом документы потребовали бы в подтверждение того, что мы именно те, за кого себя выдаем, а не шпионы, врагом подосланные. Ну, а поскольку документы предъявить мы не смогли бы, с нами вполне возможно было поступить в соответствии с законами военного времени, статью для вынесения самого сурового приговора найти не затруднились бы.

Сегодня вспоминая об этом, утешаюсь лишь тем, что не я один так поступил. Слабое, конечно, утешение: ведь я, будучи живым, отказался от самого себя. Из-за страха перед черной неизвестностью отказался. А разве это допустимо - от себя отказываться? Но если я позволил себе такое, значит, причины были не только во мне. Нет, этим утверждением я нисколько себя не оправдываю и вовсе не хочу перекладывать свою вину на кого‐то другого, ибо это прежде всего моя вина, и я всю жизнь думаю, как бы искупить ее - перед людьми и перед совестью своей, но сумею ли искупить ее до конца - в этом я не уверен, как не уверен и в том, что ее искупить возможно.

От той копны мы двинулись дальше в сторону леса. Но когда вошли в мелкий кустарник, с той стороны, куда мы двигались, резанули очереди немецких автоматов и вокруг нас засвистели, плюхаясь в землю, пули. Мы залегли, притаились. А вскоре со стороны луга, который мы только что миновали, послышались голоса немецких солдат. Видеть немцев в сгустившихся сумерках мы не могли, но отчетливо различали отдельные слова, которые они выкрикивали друг другу, чтобы поддерживать взаимное общение. Чувствовалось по их вскрикам, что, шагая по чужой земле, они изо всех сил стремились сбросить с себя наваждение страха за собственные жизни, вот и взбадривали себя, посекундно взывая к впереди и позади идущим.

Страхом заледенило и мою душу, когда я слушал гогот и гвалт чужих голосов, напоминающий неистовый лай спущенной с цепи своры псов. Страхом и сознанием своей беспомощности перед неведомой силой, готовой безжалостно раздавить на своем пути все живое.

Галдеж и гогот немцев, продвигавшихся по лугу в сторону Чернигова, продолжался более часа, так что трудно было представить, сколько их. А когда их гогот и гвалт заглохли, поглощенные расстоянием, впереди нас, вероятно, по кромке леса, в котором мы предполагали укрыться, поползли от села Гущино в сторону Чернигова то ли танки, то ли грузовые автомобили, и рокот их моторов заглушил все другие звуки наступившей ночи. Но вот рокот утих, и мы с Иваном двинулись было опять в сторону леса, но оттуда снова затрещали автоматы, и вокруг нас зашмякали пули.

Давай отроем окопчик, хорошо его замаскируем, перекроем ветками кустов, поверх них дернину уложим, оставим маленькую отдушину, влезем через нее внутрь блиндажика, а при надобности и вылезем из него... Пару дней проваляемся здесь, а потом двинем дальше...

Так ответил Иван на мой вопрос.

Ну что ж, - согласился я, - ничего лучшего, пожалуй, в нашем положении придумать невозможно, а раз так, то приступаем к делу...

2

До самого утра трудились мы в поте лица, сооружая для себя временное убежище. Где‐то заполночь поднялась над горизонтом полная луна и облегчила нашу работу тем, что вполне прилично осветила близлежащие кусты, среди которых мы выискали ветки потолще и, срубая их лопатами, укладывали поперек будущего блиндажика, а ветки помельче набрасывали охапками поверх крупных и присыпали их землей, а уж поверх земли укладывали пласты дерна, нарезанные лопатами под ближайшими кустами.

Уснули мы, устлав дно своего блиндажика мелкими ветками, уже на рассвете. Не уснули, а будто провалились куда‐то в небытие. А сколько проспали, точно сказать не могу, но проснулся я оттого, что сквозь сон уловил какую‐то опасность: сквозь шорох ветра в окружавших наше убежище кустах расслышал я еще какие-то глухие звуки, - сперва вроде бы шаги, а потом и голоса. Чья‐то нога наступила на наш блиндажик, и на нас посыпались струйки земли. А через секунду через наш лаз-отдушину послышался спокойный, без малейшего намека на озлобление, усталый голос: «Русс, аусштайген!..», что означало: «Русский, вылезай!..»

И с этого вот «Русс, аусштайген!..» и началась для меня черная неизвестность, продлившаяся 1338 дней и ночей.

Сдаемся! - крикнул из нашей норы Иван Завгородний и первым вылез наружу.

Вслед за Иваном вылез и я, положил у ног немцев свою винтовку и поднял руки. Нас обыскали. Позволили справить нужду, а сами отвернулись и закурили. Немцев, взявших нас в плен, было человек пять. Один из них, самый высокий и сильный, на наших глазах поломал наши винтовки - жахнул дважды прикладами о землю, держа винтовку за край ствола, и, отделив ствол от приклада, разбросал их в разные стороны. Без всякой злобы он это сделал, будто колоду дровяную надвое колуном распластал. На нас немцы не кричали и не ругались. А я тогда подумал: может быть, потому не кричат и не ругаются, что подведут сейчас к опушке леса, куда нам так хотелось вчера пробраться, да и уложат там навсегда.

Но немцы, прочесавшие весь кустарник, в котором мы скрывались, повели нас не к лесу, а в сторону Чернигова.

А в противоположную сторону, как я заметил, вернулась другая группа немцев, прочесывавшая тот же массив кустарника от села Пущино. Один из немцев, с велосипедом в руках, подозвал меня и велел взять велосипед. Я подумал, что он хочет проверить, умею ли я ездить на велосипеде, и хотел было, поставив левую ногу на педаль, разогнать его и сесть, но немец сказал «найн» и, надавив пальцами шины, дал мне понять, что ехать на нем нельзя, прокол в камерах, и знаками разъяснил, что велит вести велосипед руками. И я повел, Иван Завгородний шагал рядом, а немцы позади нас о чем‐то между собой переговаривались.

Значит, на месте захвата они нас не уложили, но где‐то все‐таки, наверное, уложат? - проговорил тихо Иван.

Кто знает, что у них за порядок?.. Может быть, по одному да по двое не укладывают, а сразу сотнями? - так же тихо отозвался я.

В отличие от предшествующего, день 9 сентября 1941 года выдался пасмурный, но теплый: даже в одной гимнастерке я не ощущал прохлады, - чуть накрапывал ленивый, мелкий дождик, впрочем, не столько дождик, сколько теплая туманная морось, - погода словно оплакивала нашу погибель.

Километра через полтора от того места, где нас захватили, немцы, выполняя поданную команду, остановились и нам велели остановиться. Расселись прямо на траве, достали из своих ранцев хлеб и маленькие жестяные коробочки с мясным паштетом и принялись за еду. Глядя на них, неторопливо, но с аппетитом жующих, я с удивлением подумал, почему это мне совсем не хочется есть, и сразу же понял, почему: о еде ли думать, когда не знаешь, сколько тебе осталось жить.

Давай все‐таки спросим, когда нас кокнут, - сказал Иван.

Хорошо, я сейчас попробую, - ответил я и тут же, собрав весь свой запас немецких слов, обратился к самому спокойному и самому интеллигентному на вид немцу.

А тот, ничуть не изменив выражения своего лица, ответил невозмутимо, что, мол, для вас война окончена и всех вас отправят в германский тыл на работу.

Когда я перевел Ивану ответ немца, тот проговорил:

Да заливает он, чтобы успокоить нас... Им же о таком не велено, наверное, говорить.

Я тоже не очень‐то поверил немцу, потому что пребывал в таком состоянии, хуже которого, наверное, не бывает, - апатия, равнодушие, безразличие ко всему на свете парализовали мою душу, не хотелось никому и ничему верить, не возникало желания и положиться на какую‐то надежду. Наиболее точно тогдашнее мое настроение можно было бы выразить тремя словами: будь, что будет...

3

А мелкая туманная морось продолжала свое тихое, незаметное дело, - пропитывая влагой высушенный солнцем и ветром предыдущих дней воздух, она будто бы и впрямь оплакивала нас, павших вчера, но оставшихся в живых, чтобы нынче, и завтра, и в бесконечной череде грядущих дней влачить в себе и на себе ярмо позорной неволи. Тяжкое само по себе, оно обрушилось на наши души двойной, а может, и тройной тяжестью от сознания, что с того самого момента, как мы оказались в руках врагов, будучи поверженными и обезоруженными, государство, которое мы защищали и на верность которому присягали, от имени Родины отринуло и отвергло нас, послав вослед проклятье и заочно пометив клеймом изменников.

Зная, что мечен этим несмываемым клеймом, способен ли ты будешь, пока идет война с врагом, который взял тебя в полон и бросил, как и полагается, за колючую проволоку, - способен ли ты будешь настолько воспрянуть духом, чтобы хватило сил вытряхнуть из души своей тяжкой свинцовой пылью пропитавшее ее оцепенение и, облегчив ее таким образом, рвануть в запредельную даль, туда, где твоя Родина, без которой нет для тебя полнокровной жизни? Способен ли ты будешь совершить такой рывок, не будучи уверенным в том, что Родина не только великодушно простила тебя за твое самоотверженное возвращение и вновь, без всяких унизительных для тебя оговорок готова вручить оружие и благословить на новые

битвы с врагом, которого ты, побывав у него в плену, настолько хорошо узнал, что уж во второй раз в руки ему живьем не дашься?

Эти мысли начали бередить мне душу с того самого момента, как только я услышал от интеллигентного вида немца ответ на вопрос, когда с нами покончат. И дело не в том, поверил я немцу или не поверил, а в том, что его должный стать успокоительным ответ нисколько меня не успокоил, да и не мог успокоить. По той причине не мог успокоить, что обещанное немцем сохранение моей жизни не воспринималось мною как ее продолжение, потомо что жизни как таковой, жизни привычной и приемлемой для себя я в том положении, в каком я только что очутился, не представлял и представить не мог, как не мог тогда понять и того, что для ощущения - не жизни, нет, а хотя бы какого‐то подобия ее - понадобится очень длительное время, а восприятие длительности времени стало для меня в тот день просто недоступным, ибо оно, время, для меня остановилось.

И это ощущение остановившегося времени, начавшее пробиваться из глубин моего подсознания с того момента, когда мы утопили в Десне свои минометы и когда немцы стали обстреливать нас с левого берега Десны, и полностью овладевшее моим сознанием, как только немцы, велев мне и Ивану Завгороднему вылезти из своего жалкого убежища, тут же на наших глазах сломали наши винтовки, - это ощущение остановившегося времени надолго, очень надолго парализовало мою волю к жизни и повергло душу в состояние длительной апатии.

Нет, не скажу, что мне хотелось обязательно и немедленно умереть, - если бы такое желание мной овладело, исполнить его не составило бы никакого труда, стоило лишь изобразить попытку к бегству, и очередь в спину из немецкого автомата это желание исполнила бы незамедлительно. Но мне и жить не хотелось, и потому я возможность расстрела, которого мы с Иваном Завгородним ждали от немцев, воспринимал как должное, и если бы это случилось, я принял бы его, по всей вероятности, без внешнего протеста, так как считал для себя такой протест не просто бессмысленным, но и унизительным: смерть от вражеской пули, что о ней ни думай, вовсе не позорна.

Однако в тот день, когда время для меня остановилось, жизнь, тем не менее, продолжалась, и даже меня, переставшего на что‐либо надеяться, она оградила от смерти, что поджидала многих из нас всего через каких‐нибудь пять-шесть недель. И среди многих неизвестных наших солдат непременно лежать бы и мне, если бы не Человек, ставший моим спасителем, моим ангелом-хранителем. К стыду своему, я даже не узнал имени этого Человека, - так я был подавлен всем случившимся с нами.

Расскажу, однако, все по порядку. Где‐то во второй половине дня немцы привели нас в село и загнали в колхозную конюшню. Конюшню не закрыли, но вокруг ее ограды расставили автоматчиков. У самого входа в конюшню, когда нас с Иваном Завгородним подвели к ней, стоял молодой Человек в командирской шинели и в фуражке, - по всей вероятности, старшина сверхсрочной службы, исполнявший какие‐то технические или канцелярские обязанности в высоком, рангом значительно выше полкового, штабе. Я запомнил добрые, задумчивые и печальные глаза этого Человека. Я остановился напротив него, и он стал меня расспрашивать о том, о сем. Я охотно отвечал на вопросы и сам о чем‐то спрашивал. Словом, разговорились, да так разговорились, что я почувствовал в нем что‐то очень близкое мне, - что‐то от Вани Показеева, друга моего лучшего, почудилось мне в нем. А в конце разговора он так жалостливо посмотрел на меня, будто мой завтрашний день предвидя, и говорит:

Как же Вы будете - и без шинели, и даже плащпалатки нет у Вас?.. Вот, возьмите...

И с этими словами он протянул мне свою свернутую трубкой плащ-палатку. Я взял. Поблагодарил. А имени его спросить не догадался. И он тоже не спросил моего имени. И мы разошлись: он пошел к кому‐то из своих, а я откликнулся на зов Ивана, подыскавшего нам подходящее место в дальнем углу конюшни. Мы разошлись и больше не встретились. Жизнь мне спас Человек, а я даже имени Его не знаю. Но храню Его образ в душе своей всю жизнь и сохраню до последнего своего часа: если бы не Он, не прожить бы мне и двух месяцев в том аду, в каком пришлось оказаться.

4

В той конюшне продержали нас недолго, не более четырех часов, пока немцы не закончили прочесывать всю местность к юго-западу от Чернигова, где еще вчера шел жестокий бой. А перед вечером лающие крики немцев повыгоняли нас из конюшни и построили в колонну по пять человек.

Когда я выходил из‐за конюшенной ограды, колонна уже почти выстроилась, а на ее правом фланге я увидел несколько наших старших командиров - подполковников и майоров, - и среди них узнал чернявого с усиками подполковника, который был начальником корпусной артиллерии нашей, 5‐й армии [ 5‐я армия под командованием генерал-майора М. И. Потапова с начала войны была включена в Юго-Западный фронт и участвовала в приграничных сражениях и в Киевской оборонительной операции, в ходе которых понесла тяжелые потери. В сентябре 1941 г. армия была расформирована, а ее соединения и части переданы в другие армии фронта. Вновь 5‐я армия была создана в октябре 1941 г. на базе войск Можайского боевого участка. В составе Западного, затем 3‐го Белорусского фронта участвовала в Московской битве, Ржевско-Вяземской, Смоленской, Белорусской и Восточно-Прусской наступательных операциях. ] . Нет, на душе мне не стало легче оттого, что среди плененных немцами увидел я и своих высоких командиров, скорее наоборот: сердце сжалось от мысли о масштабах нанесенного нам поражения, оправиться от которого сумеет ли моя многострадальная Родина? Кто‐то из неподалеку стоявших, горько вздохнув, вымолвил: «Неужели погибла Россия?..» И никто ему не ответил, потому что этот же вопрос терзал душу каждому, а ответить на него - разве ж мы сумели бы тогда?..

Колонна получилась длиннющая, - чуть не полкилометра от правого до левого фланга, а конвоиров с автоматами не менее тридцати человек. Конвоиры долго и тщательно нас пересчитывали, прежде чем погнать в сторону Чернигова, а меня все не оставляла мысль о том, что выведут нас сейчас за околицу, где уж приготовлены пулеметы, и успокоят навсегда. Но вот подъехала легковая машина, из нее вышел немецкий генерал, и все немецкие охранники вытянулись в струнку, генералу доложили, по всей вероятности, о количестве взятых в плен русских, он подошел к голове колонны, задал несколько вопросов нашим старшим командирам (что это были за вопросы и что на них отвечали, я слышать не мог, потому как стоял метрах в ста от головы колонны), потом генерал прошел вдоль колонны, высокомерно и брезгливо оглядывая нас, махнул кому‐то рукой, после чего раздались лающие команды охранников и колонна медленно зашагала в сторону Чернигова.

Тот скорбный и позорный для нас марш продолжался, как мне показалось, чрезмерно долго: ведь до Чернигова было не более десяти километров, а мы преодолевали их никак не менее четырех часов, - может быть, потому, что слишком часты были остановки, во время которых нас обгоняли колонны немецких солдат, спешивших туда же, куда вели и нас, в сторону Чернигова.

Привели нас около полуночи на товарный двор железнодорожной станции, командиров тут же отделили и поместили в крытый склад, закрыв его двери на замок и поставив возле них часового с автоматом, а нас оставили во дворе, и мы разбрелись по разным навесам, где еще валялись остатки невывезенного сена, - оно‐то и послужило нам прекрасной постелью, подобной которой мы потом долго-долго не увидим. Да, одни долго-долго, а другие - никогда.

Вдыхая запах сена, скошенного, по всей вероятности, в июне и привезенного сюда скорей всего в августе, я вспоминал давным-давно минувшие дни своего щаповского [ Дмитрий Трофимович Чиров родился 1921 г. в деревне Щапово, которая находится в 30 км к югу от города Уральска. ] детства и мысленно прощался с ними навсегда: ощущение остановившегося времени продолжало держать мою душу в тисках беспросветной безнадежности. Это ощущение было настолько сильным, что подавило и вытеснило куда‐то все другие, даже самые естественные и жизненно необходимые, - голода и жажды: уже более суток во рту у меня и маковой росинки не побывало, а мне не хотелось ни есть, ни пить, будто потребность в пище и воде куда‐то улетучилась, но меня это нисколько не беспокоило.

Случилось что‐то, по‐видимому, и с моей памятью, точнее - с восприятием и запоминанием всего, что меня окружало: я не помню, с кем именно шел я рядом в той позорной колонне, не помню, когда покинул меня, примкнув к компании своих тамбовских земляков, Иван Завгородний, - случилось ли это уже в Чернигове или Гомеле; не помню, когда близко сошелся с Иваном Заверткиным и Петром Кильгановым, - в Чернигове, Гомеле или в Бобруйске; не помню точно, когда начало беспокоить меня ощущение голода, - еще в Гомеле или уже в Бобруйске; встречался ли я в Гомеле с Каримом Гариповым лично или же мне кто‐то рассказал, будто видел его в компании татар, сгуртовавшихся вокруг кухни для пленных, где они разделывали туши убитых лошадей, мясом которых немцы кормили нашего брата...

5

Но что‐то же я запомнил из первых дней плена? Да, конечно. Помню, как лежа на сене в одном из многочисленных навесов товарного двора станции Чернигов, прислушивался к поющим деревянными голосами немцам, повзводно и по ротам шагавшим куда‐то, и их деревянное пение вызывало у меня такой прилив тоски, справиться с которой не было никаких сил, и мне ни на что не хотелось смотреть, ни с кем и ни о чем не разговаривалось, ни о чем не думалось, лишь одно-единственное желание теплилось где‐то в глубине еще не до конца парализованной души - сжаться в комок, превратиться в крохотную точечку и - забыться, забыться, забыться.

А где‐то у самых ворот товарного двора, совсем неподалеку от меня, суетились немецкие конвоиры: кого‐то поднимали, сгоняя с нагретых мест, строили, считали, уводили куда‐то в город, потом через некоторое время - через час, два, пять часов? - приводили назад, и приведенные с кем‐то делились впечатлениями о своей удаче: что‐то там они то ли грузили, то ли выгружали, и удалось им при этом перекусить, а что‐то даже и с собой прихватить, и смысл их впечатлений был обнадеживающим, - мол, расстреливать нас немцы не думают, значит, пока живы останемся. Доходили отголоски этих впечатлений и до моих ушей, да только легче мне от них не становилось, - душа продолжала пребывать будто в замороженном состоянии.

Так продержали нас в этом товарном дворе часов до шести вечера 10 сентября, а потом подогнали несколько больших крытых грузовиков и загнали всех в кузова. На закате солнца привезли нас в Гомель, где расположили то же на каком‐то производственном дворе. Ни в Чернигове, ни в Гомеле нас ни разу не покормили: утром 11 сентября всем накануне вечером привезенным из Чернигова велели построиться, вывели со двора и вновь загнали в крытые машины.

А перед тем как отправить дальше, немцы продемонстрировали перед нами свое сытое благополучие: у самых ворот Гомельского лагеря для военнопленных стоял грузовик с открытым верхом, а в нем немцы-охранники с аппетитом жрали свои увесистые и калорийные завтраки - хлеб с салом и колбасой запивали чем‐то из фляг - и громко обменивались оскорбительными репликами в наш адрес. А мы, уже третьи сутки ни разу не евшие, проходили мимо них, невольно сглатывая голодную слюну.

К тому времени, кажется, ко мне вернулось ощущение голода, и я вспомнил нечто подобное из своей жизни в семье отца и мачехи: наказывая меня голоданием, они усаживались за стол, уписывали за обе щеки обед или ужин, а я сидел в стороне и глотал голодную слюну. И это воспоминание помогло мне тогда, никому не говоря ни слова, горько пошутить над самим собой: уж если я выдерживал голодные испытания в родной семье, то уж здесь‐то, в неволе немецкой, тем более выдержу. Так впервые за часы плена на мгновение вспыхнуло во мне залетной искоркой чувство юмора. Вспыхнуло и сразу же угасло. Надолго-надолго угасло.

До Бобруйска нас везли чуть ли не целый день. Провозили через полностью разрушенные города Жлобин и Рогачев, - одни прокопченные сажей печные трубы вздымались в пустынное небо, с немым укором взывая к нему о сострадании и милосердии, а обнаженные со всех сторон остовы печей всем своим видом укоряли людей за их бессилие и жестокость. И редко кто из нас, глядя на эти костьми полегшие под вражеским огнем города, не содрогнулся сердцем, приняв их бессловесный укор и в свой адрес. А уж какое чувство вызвали у нас сброшенные с постаментов бронзовые бюсты Ленина и Сталина, валявшиеся у самого въезда в Жлобин, сказать нетрудно: демонстрируя перед нами свое высокомерное презрение к нашим государственным святыням (из песни слова не выкинешь - бюсты Сталина, как и памятники Ленину, считались нами официальной святыней), немцы растаптывали и наше национальное, патриотическое и гражданское достоинство и тем самым преступали самые священные законы цивилизованной морали, даже за людей нас не считая. И в этом был главный просчет их государственной человеконенавистнической стратегии.

Да, Гитлеру удалось заморочить немцев расистским национал-социализмом, внушив им бредовую мысль о недосягаемом превосходстве расы чистопородных арийцев, каковыми он посчитал тех своих германских соотечественников, в ком вплоть до пятого колена нет ни капли неарийской крови. Сталин же возомнил себя единственным непогрешимым пророком пролетарского социализма и, подмяв под себя огромную страну, заморочил нас верой в свое величие и гениальность, в свое право распоряжаться нашими судьбами так, как в его понимании повелевают идеи социализма.

И Гитлер, и Сталин возглавили сильнейшие в Европе государства с почти одинаковыми тоталитарными режимами. Только тоталитаризм Гитлера был больше направлен вовне, а тоталитаризм Сталина - внутрь государства, что и привело в предвоенное десятилетие к истреблению миллионов советских граждан. Однако Сталин умело спекулировал ленинскими и, в основе своей гуманистическими, лозунгами, благодаря чему в наших людях и крепла вера в истинный социализм. И нельзя не сказать, что именно эта вера воспитывала в наших людях чувство гуманности к народам зарубежных стран, и потому мы, когда наступила пора возмездия гитлеровским захватчикам, унижать национальное достоинство немцев себе не позволяли. Немцы же в 41‐м и 42‐м годах унижали наше достоинство без всякой оглядки и тем самым добились эффекта прямо противоположного тому, на какой рассчитывали.

И первые месяцы моего плена явились тем временем, когда беспардонная самоуверенность гитлеровцев крушила не только наши вооруженные силы, но и растаптывала на оккупированных ими землях все, что было провозглашено и завоевано нашей революцией, освящено именем Ленина. Отделить Ленина от Сталина, чтобы понять нас и отнестись к нам с надлежащим уважением, гитлеровцы не хотели, да и не могли.

6

Нас привезли в Бобруйск на закате солнца 11 сентября, в конце третьего дня моего плена. В самом центре города, где не было никаких следов разрушений, словно война и не коснулась тех мест, колонна перевозивших нас машин остановилась, и мы получили возможность увидеть тихий и чистый уголок небольшого городка - вымощенная булыжником улица, деревянные, как в Пензе, тротуары, витрины магазинов, а совсем неподалеку от машины, где, словно звери в клетке, находились мы, - ресторан, к дверям которого подходили и тут же скрывались за ними молодые мужчины, одетые в хорошо отглаженные костюмы, а некоторые из них вели под руку тоже молодых и нарядно одетых, модно причесанных женщин...

Неужели все это не приснилось нам, вышибленным войной не только из ставших привычными окопов, но и из естественного ритма человеческой жизни, включающей в себя своевременное удовлетворение самых естественных потребностей - мытье рук и лица, прием пищи, утоление жажды, смену белья, чтение газет или книг, писание писем родным и близким, - неужели этих мужчин и женщин мы видели наяву? А если и наяву, то, может быть, это совсем не реальная, а всего лишь сказочная явь, - война кругом, а тут все выглядит так, будто никакой войны вовсе и нет. Да и кто они, эти модно одетые и чисто выбритые мужчины с нарядными дамами под ручку?

Ответ на этот вопрос не заставил себя долго ждать: машины тронулись и вскоре въехали, миновав тот тихий и укромный переулок с рестораном и чисто вымытыми витринами магазинов, на торговую площадь с рыночными прилавками. Вдруг машины резко сбавили скорость, а мы сразу же поняли причину этого: слева по ходу стояла недавно сооруженная - ошкуренные столбы еще не успели потемнеть от желтизны - перекладина, а на ней - пять мужских трупов в крестьянской одежде и на груди у каждого деревянная табличка, на которой дегтем выведены слова: «Я был партизаном».

Вот так немцы в течение всего лишь одного дня устроили перед нами, поверженными пленниками, целых три демонстрации: первая из них была призвана пробудить в нас зависть, - как же сытно и вкусно питаются немецкие солдаты; вторая демонстрация, во время проезда через полностью разрушенные Жлобин и Рогачев, вероятнее всего, имела своей целью ошеломить нас мощью германского оружия, сопротивление которому, мол, учти

те: это бессмысленно; что же касается последней демонстрации, то она, как мне теперь представляется, призвана была завершить начатый утром процесс психологического устрашения и оболванивания: нарядно одетые мужчины, под ручку с красивыми женщинами идущие в конце рабочего дня в ресторан, должны были показать нам, как добры и великодушны оккупационные немецкие власти к тем советским гражданам, которые безо всякого сопротивления отреклись от себя вчерашних и покорно согласились служить новоявленным хозяевам; ну, а трупы повешенных говорили сами за себя, - вот, мол, что ожидает каждого, кто осмелится поднять на нас оружие.

Бобруйский лагерь для военнопленных [ В Бобруйске в это время имелось два транзитных лагеря для советских военнопленных: один - в бывшей крепости (дулаг No 131, вместимостью около 40 тыс. человек) и другой (дулаг No 314, вместимостью около 6 тыс. человек) - возле аэродрома. Судя по всему, Чиров попал во второй из них. В своем отчете об инспекции этого лагеря 29.9.1941 г. (спустя две недели после того, как через лагерь прошел Чиров!), полковник Маршал писал: «С момента прошлого посещения много работы выполнено по развертыванию лагеря. Ликвидировна грязь. 6 тыс. военнопленных размещены теперь удобнее под крышей. Охраны для имеющегося количества пленных достаточно». Комендант лагеря пожаловался на недостаточность персонала самого лагеря - всего 80 человек, а в ответ получил указание привлекать украинцев и обученную вспомогательную полицию (См. Государственный архив - Военный архив Германии, Фрайбург. RH 22. Nr. 251. Bl. 64–67). ] располагался у западной окраины города на невысоком холме вблизи железной дороги. Это был первый настоящий немецкий лагерь для военнопленных, - огороженный двойным рядом колючей проволоки, со сторожевыми башнями через каждые сто метров, с прожекторами на башнях и стоящими на них автоматчиками. У лагеря были двойные ворота, между которыми длинный, метров в сто, коридор из колючей проволоки. В этот коридор и завели нас сразу же после того, как приказали вылезти из машин. Построили в колонну по пять. Пересчитали. Открыли внутренние ворота и завели ввнутрь. Объявили, что питание выдается здесь раз в день, а чтобы получить его, надо, не позднее чем за полчаса до раздачи, построиться по сотням и после пересчета в составе сотни встать в очередь за получением пищи. «Всякий, кто попытается повторно получить паек, будет жестоко наказан», - это последние слова, что были сказаны нам перед тем, как была дана команда «разойдись».

Уже смеркалось, когда мы разбрелись по лагерю, выискивая в разбросанных по его территории сараях, бывших когда‐то складскими помещениями, место для ночлега. Именно в тот вечер я и примкнул к своим старым товарищам по полковой школе - Ивану Заверткину и Петру Кильганову. Оба они были из Мордовии, в полковой школе часто держались вместе, а после окончания школы Петра направили в стрелковый батальон, а мы с Иваном были оставлены - уже в качестве командиров минометных расчетов - в полковой школе, и когда началась война, опять оказались вместе, в полковой минбатарее. Куда исчез Иван Заверткин после того, как мы, вечером 8 сентября, свои минометы в Десне утопили, я не знал. Постигла же его, как и всех нас, кто остался в живых после боя под селом Гущино на правом берегу Десны, та же, что и меня, судьба. И только в Бобруйском лагере, - а может, и в Гомельском, точно не помню, - мы нашли друг друга и не расставались с тех пор, наверное, более полутора месяцев.

В одном из сараев мы разыскали место и сразу же расположились на ночлег. На троих у нас было две плащ-палатки: одна Ивáнова, а другая моя, та, что подарил мне Тот Человек, а у Петра Кильганова ни плащ-палатки, ни шинели не было, - и одну из них мы, сбившись в кучу, стелили, другой накрывались.

О том, что мы были голодны, говорить еще рано: всего каких‐то трое суток прошло с того момента, когда каждый из нас, в одночасье лишившись всего, с чем успел сжиться за месяцы службы и за недели войны, ступил за ту черту, где начиналась черная неизвестность безо всякой надежды на просветление. И только когда нас перевезли в Бобруйск, подвергнув жесточайшей психологической обработке, мы начали осознавать, что представляет эта черная неизвестность. Точнее сказать, покров с неизвестности немцы прямо перед нашими глазами сорвали, обнажив со всей беспощадностью ту черноту, что скрывалась за ним, - черноту неволи, черноту абсолютного бесправия и полнейшей беззащитности, черноту непробиваемой безнадежности. Подавляемые сознанием сковавшей наши души безнадежности, могли ли мы в тот вечер, располагаясь на бесприютный свой ночлег, думать еще и о голодных желудках?!

Ощущение голода начало нас тревожить лишь на следующий день, когда мы увидели, что люди, прожившие в том лагере уже не одну неделю, каким‐то образом приспособились к своему положению и смирились с ним. Отовсюду слышались разговоры о том, как кому удалось накануне попасть на удачную работу, и как на этой работе подфартило что‐то раздобыть, и как потом добытое обменяли на курево, а курево - на полпайки хлеба и тому подобное. Люди с самого утра собирались толпами, в гуще которых бойко шел торговый обмен. Тут никто никому не сочувствовал и никто никому не подарил бы ненужную ему вещь, как подарил мне плащ-палатку Тот Человек. Тут вступили в права совсем иные отношения: каждый за себя и никто за всех.

7

С чем можно сравнить отношение немцев к нам, их пленникам? Не тех немцев, что взяли нас в плен на поле боя, - об их беззлобно-равнодушном отношении я уже рассказал, - а тех, под чье начало мы поступили в Гомеле: немцы, принявшие нас под конвой в Гомельском лагере, были уже не фронтовыми, а тыловыми оккупантами, главной задачей которых было утверждение и всяческое укрепление власти «Третьего Рейха» на только что завоеванных землях. На нас же смотрели как на людское поголовье, которое надо строжайшим образом охранять и держать в повиновении. В предупреждение побегов из лагеря, они кормили нас так, чтобы в течение нескольких недель превратить в беспомощных дистрофиков. Это было отношение нерадивых пастухов к стаду, численность которого никого не интересовала: стадо, вроде бы, ничейное, так что, если оно и убудет, так пастухам от того не убыток, а прибыль, - корм и на павшее поголовье они продолжали получать.

Да, в течение первых двух месяцев плена каждый из нас и в самом деле чувствовал себя в положении некоей человеческой единицы в строго охраняемом людском стаде, обреченном на медленное умирание. Для немцев мы были именно стадом, и ни чем иным: нас, построив по сотням, прежде чем выдать суточный рацион питания, тщательно пересчитывали и итоги, скажем, сегодняшнего пересчета сверяли со вчерашними, но ни один из нас для немецких охранников не существовал как человек: наши фамилии, имена и прочее, что отличает одного человека от другого, немцев не интересовали, и если кто из нас умирал, то хоронили его в общем рву как безымянного.

А кто был больше виноват в таком к нам отношении: немцы, бравшие пленных летом и осенью 41‐го года миллионами, опьяненные своими успехами, походя растаптывавшие в нас все человеческое, или же наше родное правительство, не просто отказавшееся от элементарной заботы о нас, которую наши западные союзники, памятуя о своих солдатах и офицерах, попавших в плен, осуществляли через международный Красный Крест, но и пославшее нам вослед чудовищное проклятие, объявив дезертирами и изменниками? Виноваты, разумеется, обе стороны, но я глубоко убежден еще и в том, что на нашем тогдашнем правительстве лежит несмываемый грех за гибель многих и многих сотен тысяч советских военнопленных, нашедших свой конец за колючей проволокой гитлеровских лагерей.

И что самое жестокое и бесчеловечное в отношении советских властей к нашим плененным врагом воинам: умирали они с мыслью о не снятом с них проклятье, которого, право же, не заслужили. А не оно ли, сатанинское проклятье, прозвучавшее со страниц сталинского приказа 270, вызвало к жизни такое исчадие, как генерал Власов с кликой предателей Родины? Но об этом - речь впереди. Сейчас же могу сказать лишь одно: не будь приказа 270 и не откажись наше государство от услуг международного Красного Креста, не было бы и предателя Власова.

А как легко было немцам выискивать и находить в нашей среде разных прихлебателей и превращать их в своих верных псов! Я не берусь судить, в каких социальных слоях нашего общества обретались до плена те, из кого немцы формировали надсмотрщиков-полицаев и разного рода доносчиков и стукачей, но те, кого мне пришлось наблюдать (в близких отношениях ни с кем из них я не был, потому что иного чувства, кроме отвращения, они не вызывали), больше всего походили на оскотинившихся подонков-уголовников, готовых за кусок хлеба и за несколько окурков продать не только своего соотечественника, но и мать родную. Что немцы для ужесточения лагерного режима опирались - особенно в 41‐м и 42‐м годах - именно на наших подонков, это не делало им чести (впрочем, о чести своей перед нами они нисколько не заботились: нас они за людей не считали), но цели своей добивались: губили нас нашими же руками. Нас, плененных утром 9 сентября под Черниговым, впервые покормили, выдав по двести грамм хлеба и по черпаку картофельной похлебки в полдень 12 сентября в Бобруйском лагере, то есть более трех суток спустя после пленения. Но мучений от голода в те трое суток я не помню, так как не эти мучения определяли мое настроение, а муки душевные, о которых я уже рассказал. И хоть теперь, полвека спустя, не очень приятно в этом признаваться, но ощущение голода лишь на четвертый день плена явилось началом какого‐то поворота и в моем внутреннем мироощущении. Нет, это был вовсе не поворот к надежде, а что‐то совсем иное, а вот что именно? Может быть, очнулся и вступил в свои права парализованный потрясениями последних дней инстинкт самосохранения?

В тот день я впервые почти в упор разглядывал немецких прихлебателей: это были повара-раздатчики, с распухшими от обильной жратвы и лоснящимися от жира, проступавшего сквозь загорелую смуглую кожу, мордами и выпяченными, как у бульдогов, тяжелыми челюстями, - нарочно что ли немцы выбрали типов с бульдожьими физиономиями, чтобы потешиться, наблюдая, как они усердно облаивают своих соотечественников. А уж как они старались перед своими хозяевами, хотя хозяев‐то тех стояло возле раздаточной всего двое: один ефрейтор с висящим на ремне плоским штыком в кожаном футляре да унтер-офицер с парабеллумом, пристегнутым к ремню с левого бока.

Ефрейтор был уже в возрасте, наверное, из недавно мобилизованных, он стоял молча, угрюмо наблюдая за порядком в нашей очереди, а унтер-офицер был совсем молодой, ему усердие наших человекоподобных бульдогов очень нравилось, и он то и дело поощрял их лай одобрительными репликами, смысл которых был примерно таким: мол, хорошо стараетесь, продолжайте и дальше в том же духе. Услышав одобрение господина, бульдоги расцветали мордами от распиравшей их радости и принимались с еще большим усердием облаивать своих голодных, грязных и полуоборванных соотечественников.

Аб! Аб!! Аб! - надтреснутым фальцетом надрывался один мордастый.

Форбай! Форбай! Форбай! [ От нем. «vorbei» - буквально: «мимо». Здесь - в смысле «проходи!». ] - нутряным басом вторил ему другой.

И как эти подлюги свой оскал бульдожий маскировали, когда среди нас находились?! - зло проговорил Петр Кильганов, когда мы вернулись, получив свои порции, в сарай.

Как-как?.. - проворчал в ответ Иван Заверткин. - Сам, что ли, не знаешь, как?! Лебезили перед каждым командиром, да, скаля зубы, улыбались. А теперь, почти по‐прежнему скаля зубы, рычать по‐собачьи и лаять научились - новым хозяевам в угоду.

8

Примерно через неделю всех обитателей Бобруйского лагеря построили по сотням, повели к железной дороге и погрузили в открытые вагоны с высокими бортами, - в них обычно уголь и лес перевозят. Вагоны набили нашим братом битком, так, что никому из нас даже на корточки присесть было невозможно. В голове и хвосте эшелона - крытые вагоны для охранников со специально оборудованными на крышах площадками для часовых. Куда нас повезут, не объявили, в день отправки не покормили и в дорогу ни кусочка не дали.

Перед закатом солнца наш эшелон остановился на станции Слуцк. На первом пути остановился, у самой платформы для пассажиров, которую иногда перроном называют. А вокруг все тихо, из людей никого не видно, лишь охранники немецкие с винтовками наперевес вдоль эшелона расхаживают, а мы на них из‐за высоких вагонных бортов сверху поглядываем да прислушиваемся, что они между собой говорят, - может, хоть назовут конечный пункт нашего следования и удастся узнать, долго ли еще нам вот так‐то: без еды и питья, без возможности справить нужду.

А вечер такой тихий, что только любоваться бы и любоваться им бесконечно, если бы на воле находились, и тепло так, как бывает в дни бабьего лета. Но тут случилось такое, что мигом заставило нас забыть о том, какая благодать царит за пределами нашей неволи, и вспомнить, кто мы есть для любого поставленного нас охранять. Одному парню из нашего вагона приспичило справить «большую нужду», и он принялся упрашивать проходившего мимо охранника, чтобы тот разрешил ему выйти, объясняя и словами и знаками, что выйти крайне необходимо. Но охранник в ответ прицелился в него из винтовки и, пролаяв какую‐то угрозу, пошел дальше вдоль эшелона. А несчастный, которому «приспичило», посмотрел ему вслед и, по всей вероятности, подумал: пока этот тип с винтовкой сойдется с шагающим ему навстречу от головы эшелона напарником да поговорит с ним, он свою нужду справить успеет. И незамедлительно перелез через поперечный борт вагона и, на чем‐то там расположившись между вагонами, совершил то, ради чего и очутился в запретном пространстве. И если бы немец, только что целившийся в несчастного из винтовки, прошагал именно то расстояние, на какое рассчитывал наш бедолага, его вынужденный проступок мог бы остаться незамеченным, и бессмысленного смертоубийства не произошло.

Но немецкий охранник был молод и жаждал подвига. Он, по внешности чистейший ариец, - белолиц, прямонос, со светло-русыми волосами и водянистыми светло-голубыми, цвета зимнего неба, глазами, - пылал ненавистью и презрением к этим вот русским большевикам, которых почему‐то везут в сторону его великого и любимого фатерланда, а будь его воля, он бы их, дай только ему автомат или пулемет, всех до единого уложил, чтобы в родном фатерланде ими не воняло. И что‐то учуял этот юный ариец и потому, прошагав всего каких‐нибудь метров пятьдесят, круто повернул назад и поспешил к нашему вагону.

Что умолявший выпустить его на минуту русский что‐то затеял, бдительный ариец догадался по беспокойному гомону и пугливым оглядкам в его сторону оттуда, где он только что пригрозил пустить в ход оружие, если русский пленный все‐таки осмелится высунуть свой нос за пределы вагона. И когда охранник вернулся, он увидел такое, что заставило его сперва брезгливую гримасу скорчить, и он тут же с отвращением и злобой сорвал с плеча винтовку, снял предохранитель с затвора и, прицелившись в голову несчастного, выстрелил в него чуть ли не в упор. Да не один раз, сволочь этакая, выстрелил, а трижды. И после выстрелов еще какое‐то время постоял возле своей кровавой жертвы, будто любуясь делом рук своих.

На выстрелы сбежались другие охранники, а потом и офицер, начальник охраны, вразвалочку пришагал. Порыготали да погоготали господа немцы между собой, издеваясь над памятью только что убитого, - вот, мол, справил «большую нужду». И в нашу сторону пальцами запоказывали, - вам‐де, свиньи русские, урок, будете знать, как соблюдать предписанный порядок. Один из охранников удивление даже высказал - как это, мол, могла у этого русского «большая нужда» возникнуть: жрать‐то им дают чуть‐чуть, да и то раз в сутки, а сегодня их и вообще не кормили.

О чем думал я, о чем думал каждый из нас, невольно наблюдая за тем, как ведут себя господа немцы, сбежавшиеся поглазеть на совершенно бессмысленное убийство? А о чем можно было думать нам в таких обстоятельствах? Да и что толку было думать - разве думы могли подсказать выход из нашего безвыходного и безысходного положения? В том положении могло быть легче, чем другим, наверное, людям верующим, но среди нас я таких что‐то не встречал: вера в Бога была из нас не просто вытравлена нашей официальной пропагандой, но и беспощадно высмеяна. И о чем же нам, неверующим, было думать, видя, как на наших глазах так нелепо оборвалась жизнь нашего товарища? Да ни о чем другом, кроме как об абсолютной безнадежности своего существования. А еще о том, что мы бессильны и бесправны перед слепой и безжалостно жестокой силой обстоятельств, потому что уже не люди, а именно обстоятельства всевластны над нами, а жизнью любого из нас распоряжается один только господин случай.

В самом деле, разве то, что произошло на наших глазах, это бессмысленное убийство ни в чем не провинившегося перед немецкими охранниками парня, можно объяснить чем‐то другим, а не прихотью слепого случая? Ведь у него же не было иного выхода. Представим себе, что он не осмелился бы на поступок, платой за который стала его жизнь, и наложил бы в штаны, - как отреагировали бы на это не просто рядом с ним стоящие, но притертые к нему вплотную, ведь нас набили в вагон, как сельдью набивают бочки? Надо полагать, он живо представил, что бы началось вокруг него, позволь он себе не удержать в кишечнике того, что удержать никак невозможно, и выбрал из двух возможных хоть и наиболее опасный для себя, но все‐таки куда более приемлемый вариант: погиб, но перед товарищами своими не опозорился.

Думал я и о матери того парня, чья участь куда мучительнее той, о которой пелось в популярной тогда песне «Раскинулось море широко...»:

Напрасно старушка ждет сына домой,

Ей скажут, - она зарыдает...

А ведь его несчастной матери никто и никогда ничего не расскажет о судьбе сына, и она до конца дней своих будет обречена на безнадежное ожидание. А сколько таких матерей война лишила самого, казалось бы, неотъемлемого права, - знать, где и как погиб ее сын и в какой земле погребен его прах. Да еще и изуверские вести иным матерям и женам вручали: мол, пропал ваш сын или муж без вести, а это, между прочим, означало и то, что он в плен к врагам попал, то есть, сдался на их милость, Родине изменил. А раз так, то и отношение к семьям без вести пропавших было соответствующее, - в духе сталинского приказа 270.

9

Ранним ветреным и холодным сентябрьским утром (было это числа 20‐го) привезли нас на станцию Барановичи и сразу же после выгрузки из вагонов повели к местной тюрьме. Расположили, однако, сперва даже не в тюремном дворе, а возле тюрьмы, под ее западной стеной. При этом велели всем сесть на землю и ни в коем случае не вставать на ноги. Кто‐то, забыв о приказе, встал, чтобы «малую нужду» справить, и получил пулю в левую руку. Вот так немцы в течение всего одних суток, чтобы устрашить нас, устроили два бессмысленных и жестоких кровопролития...

Пребывание в Барановичах, длившееся около трех недель, запомнилось мне тем, что я, совсем до того не знавший, что такое тюрьма, завидовал товарищам по несчастью, кому подфартило в холодные осенние ночи «блаженствовать» под тюремной крышей за толстыми стенами тюремного здания: бóльшая часть военнопленных и дни и ночи прозябала на тюремном дворе под открытым небом. Вот когда я еще и еще раз мысленно возблагодарил Того Человека, что подарил мне в полдень 8 сентября свою плащ-палатку.

Мы по‐прежнему продолжали держаться втроем - Иван Заверткин, Петр Кильганов и я, - вместе спали, подстелив под себя одну из плащ-палаток и укрывшись другой, вместе становились в одну «сотню» при построении перед раздачей пищи, вместе грелись на скупом осеннем солнышке под тюремной стеной.

Здесь же, в Барановичах, начала гноиться моя не затянувшаяся до конца рана-царапина на правой голени: ни свежих бинтов, ни марганцовки, ни йода, ни мази какой-никакой, - ни малейшего намека на возможность получить медицинскую помощь не было. И приходилось стирать без мыла старый бинт в стоячей луже, образовавшейся у тюремного колодца, промывать рану холодной колодезной водой, благо, что набрать воды было во что, выручала каска, долгое время служившая мне и кастрюлей, и тарелкой, и кружкой, - а потом, просушив бинт, снова наматывать его на рану. И Судьба моя была настолько милостивой ко мне, что хранила от гангрены: рана сочилась и гноилась, но почти не кровянила.

Улыбнулась мне в Барановичах и удача, благодаря которой я без каких‐либо для себя последствий перенес жесточайшие испытания, каким подвергли нас фашисты во второй половине октября 41‐го года, когда почти все, у кого не было шинелей, погибли: кто‐то, имевший две шинели, предложил мне одну в обмен на плащ-палатку, и эта шинель спасла мне жизнь.

Из Барановичей нас вывезли где‐то 11 октября, затолкав в «телячьи» вагоны по сто человек, - сесть было невозможно, и трое суток мы в них простояли. На дорогу ни крошки хлеба нам не выдали. Почти двое суток везли, не открывая вагоны во время остановок поезда и не выпуская никого даже «по нужде», а «параш» в вагонах не было, да их и поставить, если бы они и были, было некуда. И хорошо, что наши кишечники успели как‐то приспособиться к голодному режиму: потребность в «большой нужде» возникала не чаще одного раза в пять дней, почти то же самое было и с малой нуждой, потому как воду мы почти не пили, хватало той жидкости, что доставалась нам в виде картофельной или крупяной похлебки.

Но на польской станции Катовице Судьба смилостивилась над нами: немцы открыли вагоны, вывели на платформу и выдали по ломтю белого хлеба и черпаку какой‐то теплой жидкости - чего‐то среднего между чаем и кофе. А потом повезли дальше, на запад, и утром 14 октября выгрузили в Германии, на станции Ламсдорф. В какой именно части Германии располагается этот самый Ламсдорф, не знаю, но думаю, что где-то внутри треугольника между городами Дрезден - Берлин–Лейпциг [ Чиров ошибается. Шталаг Ламсдорф находился значительно восточнее, в Верхней Силезии. Ныне - на территории Польши, современное название: Ламбиновице, в бывшем шталаге размещается единственный в мире Музей военного плена. ] .

10

Стояло пасмурное, серое осеннее утро, - Покров день. С неба сыпалась мелкая холодная морось. Выгнав нас из вагонов и приказав построиться в общую колонну по пять, солдаты, охранявшие в дороге эшелон, сдали нас охранникам, прибывшим из шталага 318 (шталаг, или штаммлагерь, - основной, коренной или центральный лагерь [ Имеется в виду лагерь Ламсдорф. ] ), расположенного километрах в пяти от станции. А наши новые охранники пожаловали с овчарками, - таких «почестей» нам до этого дня еще не оказывалось. Понадобились немцам овчарки вовсе не потому, что они нашего побега опасались, а потому, что знали: из России привозят людей, крайне изможденных от голода, а на полях, примыкающих к дороге, которая ведет в лагерь, еще брюква не убрана, - так вот, чтобы никто из голодных русских, упаси Бог, не осмелился безнаказанно посягнуть на немецкое добро в виде вполне съедобной для изголодавшихся людей брюквы, охранники и привели овчарок.

Но меня в смущение привели не овчарки, а немецкие старухи. Мы ведь как были информированы? - Власть Гитлера является антинародной, и немецкий народ чуть ли не стонет под железной пятой фашистского режима. А тут появляются прилично одетые немецкие старушки, но, как оказалось, вовсе не для того, чтобы выразить хотя бы тайное сочувствие нам, попавшим в плен к фашистам, а для того, чтобы собственными глазами увидеть вполне зримые результаты побед германского вермахта на Восточном фронте. Старушки приветствуют друг друга не традиционным немецким «Гутэн морген», а бодрыми возгласами «Хайль Гитлер!». А в нашу сторону смотрят с нескрываемым презрением, - вот, мол, они какие, хваленые большевистские вояки, - и даже позволяют себе в наш адрес выкрики, смысл которых, если их перевести, примерно такой: погодите, то ли еще будет, ужо мы и до Сталина вашего доберемся...

Сострадания или соболезнования нашему положению, - а выглядели мы и в самом деле так, что человек с душою не мог нам не сострадать, - ни в словах их я не расслышал, ни в глазах не заметил. Кстати, об их глазах: в них не было ни бешеной злобы, ни возмущения, но светились они холодным, высокомерным презрением к нам. Нет, они не стали бы терзать нас своими руками, не бросились бы выцарапывать глаза, а, вот, если бы у них на глазах на нас спустили всех овчарок, ни одна из них, наверное, не отвернулась, а наслаждалась бы с холодным злорадством зрелищем возмездия, которого только и достойны «эти русские свиньи».

Такое впечатление осталось у меня от кратковременного созерцания благообразных немецких старушек, явившихся 14 октября 1941 года на станцию Ламсдорф взглянуть на очередную партию советских военнопленных, чтобы убедиться, сколь велики успехи солдат фюрера на Восточном фронте, - немцы‐то в те дни уже вовсю рвались к Москве и были уверены, что с большевиками вот-вот будет покончено.

И очень жаль, что не удалось мне увидеть тех же самых старушек в мае 45‐го. Интересно, - помнили ли они свое поведение на станции Ламсдорф в октябре 41‐го? А если помнили, то раскаялись ли? А если раскаялись, то насколько искренне?

Но, вспоминая тех старушек сегодня, я вот что думаю: а не были ли они всего лишь исполнительницами заранее расписанной для них роли в том пропагандистском действе, которое фашистские идеологи и политики начали разворачивать перед нами еще по дороге от Гомеля до Бобруйска, а теперь решили, так сказать, окончательно ошеломить, продемонстрировав до мозга костей преданных фюреру и чуть ли не боготворящих его арийских старушек? И надо отдать должное немецким пропагандистам: лично меня эти старушки надолго повергли в состояние психологического шока. И разбираться мне в моем тогдашнем состоянии придется очень долго...

Нас, привезенных из Барановичей в Ламсдорф, было, наверное, тысячи три, так что колонна военнопленных растянулась чуть ли не на километр. И повели нас, грязных, измятых, по месяцу и больше не бритых, полуоборванных, добрая половина без шинелей и плащпалаток, всех почерневших от пота и пыли, а уж о том, что не просто голодных, но изголодавшихся, и говорить нечего, - повели нас по асфальтированной дороге, вплотную к которой, как я уже упомянул, с обеих сторон примыкало поле с брюквой, - таким аппетитным для нас, истощенных от голода, овощем. А с обеих сторон нашей колонны через каждые двадцать метров шли охранники с овчарками. Но находились на все готовые смельчаки, - они выбегали из строя и выхватывали из борозды первую попавшуюся брюквину, а вот укрыться от расправы удавалось далеко не каждому, и расплачивались ребята располосованными зубами овчарок гимнастерками, шинелями или брюками. Хорошо еще, что овчарки эти не были научены впиваться людям в загривок или в горло...

Более часа продолжалось скорбное шествие голодных и изможденных людей от станции Ламсдорф до шталага 318. Когда мы миновали брюквенное поле, конвоиры с овчарками ушли в хвост нашей колонны, а потом и совсем куда‐то исчезли, свернув в лесок, где, по всей вероятности, располагалась псарня. А конвоиры без собак, видя нашу изможденность и понимая, что подгонять нас бесполезно, дали нам возможность расслабиться, и колонна растянулась еще больше и даже распалась на отдельные группы. Но возле каждой группы шел конвоир, с которым кто‐нибудь из нас, с трудом подбирая слова, пытался завести разговор о том, что с нами будет дальше. Давая самые общие ответы, - мол, на работу, на работу будут вас отправлять, - немец тут же переводил разговор на события последних дней, хвастая успехами германских войск в России и уверяя нас, что, мол, вот-вот и Москве настанет капут. В спор с конвоиром никто не вступал, потому что нам было не до споров.

11

И вот ввели нас на территорию шталага 318, общая площадь которого была не менее четырех квадратных километров. Со всех сторон - двойное проволочное заграждение, а внутри еще и так называемая запретная зона, - тоненькая линия колючки, за пределы которой никто не смел ступить без риска получить без предупреждения автоматную очередь в грудь или в живот. Лагерь был разгорожен на зоны, или блоки, каждый из которых занимал площадь примерно в четыре гектара. В каждом блоке - стандартные деревянные бараки, площадка для всевозможных построений, а у самого края, перед внеш ним ограждением, находился капитально сооруженный из кирпича и бетона сортир.

Однако нас завели в блок, что располагался в противоположном от центрального въезда в лагерь конце, и здесь была только голая земля, покрытая увядшей осенней травой. Один лишь сортир, стоявший на одной линии с подобными ему сооружениями в соседних блоках, свидетельствовал о намерении лагерного начальства оборудовать и это пустующее пространство должным образом. И вот загнали нас в тот блок и тут же закрыли опутанные колючей проволокой ворота, - располагайтесь, мол, и живите, пока живы...

И начали мы располагаться. Те из нас, кто сумел за недели плена сбиться в дружеские компании человек по пять, сразу же принялись ямы копать, надеясь, что в них потеплее будет, - хоть от ветра можно укрыться. Чем копали? Да чем попало: у кого была каска - каской, у кого нож - ножом, у кого ложка - ложкой. Так что первые самодельные убежища под землей появились уже к вечеру 14 октября, - к тому времени немцы с помощью полицаев (а полицаями были наши же, русские, но обитали они в барачных блоках) успели дважды построить нас по сотням, дважды пересчитать и дважды покормить: в обед по черпаку брюквенной баланды выдали, а в ужин - по кусочку хлеба и по кружке теплого пойла, подслащенного сахарином. Впрочем, именовалось оно довольно‐таки высокопарно - кофе.

Иван Заверткин в тот же день откололся от нас и примкнул к компании, решившей соорудить для себя, по примеру многих, подземное логово, а мы с Петром Кильгановым пока предпочли не копать для себя яму: то ли на что‐то надеялись, - вдруг немцы решат перевести нас в бараки, ведь осень на дворе, - то ли вообще ни о чем не думали, положившись на волю случая, будь, мол, что будет. И первые четыре дня раскаиваться нам с Петром не пришлось: погода стояла хоть и по‐осеннему ветреная, но сухая, а к ночи обычно и ветер утихал, так что, плотно прижавшись друг к другу и укрывшись моей шинелью, от холода мы не страдали, - наверное, привыкли уже спать на голой земле.

Но 17 октября вечером сперва забрызгал мелкий дождик, а потом он стал усиливаться, да так, что вынудил нас с Петром искать спасение в земле. И принялись мы копать яму. А инструмент‐то у нас - моя каска, а у Петра - ложка. Стараемся изо всех сил, углубляя свою ямину, а дождь нас не просто поторапливает, но и подгоняет, - все гуще и гуще поливая. И, вот, когда, уже в полной темноте, мы свою яму вырыли, - точнее сказать, и не яму вовсе, а всего лишь ямку, - настолько, что могли в ней усесться вдвоем, плотно прижав колени к самым подбородкам, дождь перешел в ливень, и хлестал он почти до самого утра. Раскапывать нашу яму дальше стало невозможно, и мы, прекратив свою работу, уселись в уже описанной позе и укрылись сверху моей шинелью, а я еще и каску свою на голову надел.

И, вот, сидим мы, прижавшись к краям своего наскоро и кое‐как, второпях сооруженного окопчика, сидим, укрытые сверху шинелькой, а дождь хлещет так, будто небо все насквозь прохудилось и вся вода, что была там, где‐то в чужой нам вышине, на нас проливалась. Сидим, а шинелька‐то над нами, пропитываясь дождевой водой, все тяжелеет да тяжелеет и с каждой минутой все плотней и плотней к нашим плечам прилипает. Какое‐то время нам

удавалось воду с шинельки стряхивать, слегка подбрасывая ее вверх, а перед тем, как опустить движением руки к верхнему краю ямины сталкивая с шинельки воду на поверхность земли.

Но вскоре шинелька настолько пропиталась дождевой влагой, что всякая попытка прекратить ей доступ в наш окопчик оказывалась бесполезной. И потекла вода ледяными струями с плеч по спине и по груди вниз и вниз, и ее скользкое прикосновение вызывало судорожную дрожь во всем теле. А дождь все свирепел и свирепел, а мы, почувствовав, что под нами уже не сухо, - струи, стекавшие по нашему телу, становились все толще, а дрожь в теле все учащалась и учащалась, - продолжали сидеть в своей злополучной ямине, надеясь на то, что вода, пропитавшая наши гимнастерки и проникшая к самым ягодицам, не превратится все‐таки в лужу, а будет уходить в песчаный слой, до которого мы успели‐таки докопаться. И надежда эта, как ни странно, сбылась: песок под нами хоть и повлажнел, но не настолько, чтобы больше не впитывать в себя все стекавшую и стекавшую по нашим спинам и животам воду, - противная вода все же куда‐то исчезала, и мы это чувствовали, потому и продолжали сидеть в нашей ямине, чувствовали своими ягодицами, песок под которыми хоть и повлажнел, но продолжал каким‐то чудом сохранять чуть заметное тепло от наших тел. И, наверное, ощущение этого не столько реального, сколько воображаемого тепла и помогло нам выдержать, не впасть в состояние полнейшей безнадежности, во власти которой в ту кошмарную ночь оказались многие сотни несчастных, - тех, кому совсем нечем было укрыться: ни плащ-палаток у них, ни шинелей...

А нам с Петром удалось даже задремать, но и сквозь дрему я слышал слезные мольбы тех несчастных, обращенные, однако, не к небу, а к земле. «Дя-а-дя, - умолял то один, то другой из них, остановившись возле ямы, в которой располагалось трое или четверо, - пу-у-сти по‐грее-еться...» Каков бывал ответ на мольбу, расслышать мне не удавалось, но и без того было ясно, что «дядя», при всем желании, ничем помочь не мог: места в яме не то, что для человека, для кошки не хватило бы, - так плотно прижимались друг к другу расположившиеся в ней обитатели.

Слышал я сквозь дрему и иное, куда более страшное, - короткие очереди из автоматов и глухие шлепки пуль у запретной зоны: это до крайней степени отчаяния доведенные безжалостной стихией и потерявшие всякую надежду выжить решались разом избавиться от адских мук и, перешагнув низкое ограждение, выходили на роковую полосу.

А утром 18 октября подморозило... И когда немцы и полицаи построили и пересчитали нас, выяснилось, что свыше тысячи человек погибло той ночью: одни окоченели на земле, других завалило в их нороподобных ямах, третьи нашли свой конец на запретной полосе. Пригнали откуда‐то с десяток вместительных фургонов, запряженных крупными конями-тяжеловозами, и побросали в них, как дрова, умерших в течение всего одной ночи наших товарищей по несчастью и увезли на лагерное кладбище. Закопали их в заранее отрытом пленными рву, и сгинули те люди без следа, - ни имена их, ни возраст, ни воинские звания никого не интересовали ни в Германии, ни у нас в Советском Союзе.

12

Продержали нас в этой голой зоне после описанной кошмарной ночи еще с неделю, и каждое утро вывозили из нее по два-три фургона трупов, так что за первые десять дней пребывания в шталаге 318 от нас, привезенных из Барановичей трех тысяч, осталось около половины.

Как мы себя чувствовали, видя и понимая, что немцы сознательно обрекли нас на медленную и мучительную смерть? Ответить на этот вопрос можно, наверное, только вопросом: а как может чувствовать себя человек, не питающий никакой надежды на то, что будет жив завтра утром? Размышляя над этим вопросом полвека спустя, можно назвать и чувство обреченности, во власти которого каждый из нас находился. Но это была, наверное, все‐таки совсем не та обреченность, какую переживает приговоренный к смертной казни, которому уже объявили день и час исполнения приговора. Чувство обреченности, что переживали мы, особенно после роковой ночи с 17‐го на 18‐е октября, размывалось в нас ни с чем не сравнимыми муками голода.

Думаю, я не ошибся, сказав, что муки голода размывали в нас чувство обреченности: ведь, что греха таить, почти каждый из нас был готов принять смерть, если бы его перед смертью досыта накормили. Эту мысль, не стесняясь, высказывали вслух многие, в том числе и я. Нет положения более тяжкого и унизительного, чем то, в каком оказывается человек, когда он чувствует, как невидимая петля голода с каждым днем все туже и туже сдавливает его горло. Человек знает, что спасение от этой петли только одно, - раздобыть пищу и насытиться ею, только так можно ослабить эту проклятую петлю. А где ее добудешь, спасительную пищу, если под ногами у тебя лишь голая земля, а вокруг - колючая проволока, за пределы которой сам ты не выйдешь, так как нет у тебя воли, да такие же, как ты, голодные и изможденные невольники.

Но даже и в этих условиях мы не утратили способности наблюдать жизнь и размышлять над нею, хотя круг наших наблюдений был сужен до размеров отгороженного от всего мира лагерного блока с его капитально сработанным ватерклозетом. Но даже в лагерном блоке, вопреки каждодневному разгулу смерти, продолжала теплиться жизнь: утром вламывалась в него орава немецких охранников и полицаев, которые были такими же военнопленными, как и мы, но при первой же возможности продемонстрировали перед немцами свою готовность служить им верою и правдой, быть их двуногими псами, - по приказу хозяев лаять и кидаться на своих, не щадя ни их изможденных тел, ни человеческого достоинства. И немцы не только подкармливали своих двуногих псов, но и обмундировали их по‐особому, чтобы легче отличать среди огромной массы русских пленников, одетых в крайне обветшавшие и давно потерявшие свой первоначальный вид красноармейские шинели, плащ-палатки, гимнастерки и брюки и обутых в ботинки с обмотками да кирзовые сапоги.

Полицаев одели во французские шинели и мундиры да еще в высокие цилиндрообразные французские же фуражки с узенькими козырьками. С правой стороны мундира или шинели у каждого полицая висела наша, советская сумка из‐под противогаза, а в сумке - жратва: по вечерам немцы распределяли между ними хлебные пайки, предназначавшиеся тем, кто утром или днем навсегда перестал нуждаться в хлебе насущном...

Так вот, вломившись утром в наш блок, немцы сразу же натравливали на нас полицаев с плетками в руках, а сами, став в полукруг, наблюдали, с каким усердием русские псы-полицаи исполняют хозяйскую волю, как рьяно сбивают в строй изможденных своих соотечественников, как безжалостно лиходействуют при этом плетками и даже гавкают на немецкий манер. Наблюдали все это господа немцы с превеликим удовольствием и охотно поощряли зверства полицаев науськивающим их гоготом и улюлюканьем.

Процедура выстраивания и пересчета пленных по сотням продолжалась по часу и более: торопиться господам немцам было некуда, ибо часы показывали время их караульной и надзирательской службы, а оно ускоряло для них свой ход, когда они находили для себя хоть какое‐нибудь, да развлечение. А развлекались они и ленивым пересчитыванием нас по пятеркам и сотням, требуя, чтобы стояли мы во время пересчет по стойке «смирно», и придирками к кому‐то из тех, кто имел несчастье чем‐то не понравиться одному из великих господ, - тут уж не только отборная немецко-русская брань заполняла все вокруг, но и оплеухи с зуботычинами раздавались и налево, и направо.

А потом в ворота блока входила процессия кухонных рабочих с деревянными двухведерными ушатами, заполненными чуть тепленьким пойлом с высокопарным названием «кофе», и с мешками эрзацхлеба, испеченного из муки с примесью мелко перемолотых опилок. Ушаты ставились на землю перед выстроенными сотнями, а рядом с каждым ушатом выкладывалось из мешка десять килограммовых кирпичиков хлеба: по кирпичику на десять человек. После раздачи хлеба «пятерки» поворачивались лицом друг к другу и тому, у кого был нож, поручалось разрезать кирпичик на десять одинаковых кусочков, а затем кому‐то предлагалось отвернуться, а кто‐то, указывая на кусочек, спрашивал: «Кому?» Отвернувшийся называл фамилию или номер, - по номерам, с первого по десятый, рассчитывались сами, - и названному тут же вручалась его пайка. Получившие свой кусочек подходили к ушату с «кофе», и раздатчик наливал каждому в подставленную посудину - кому в котелок, кому в каску, кому в кружку, - полагающуюся порцию пойла.

Моментально проглотив хлеб и пойло и, не только при этом не насытившись, а лишь еще больше раздразнив мучительное чувство голода, мы тихо разбредались по своим ямам и яминам в ожидании обеда. А с наступлением обеденного времени все повторялось сызнова: гавканье и матюги полицаев, гогот и гвалт немецких надзирателей, несколько очередных жертв для надругательств и избиений, а в итоге - черпак чуть тепленькой брюквенной баланды. Без хлеба: есть хлеб во время обеда у немцев не принято. А после той баланды еще более мучительное ощущение голода: ведь муки голода, насколько я познал их на своем опыте еще в тридцать третьем году, пределов не имеют, а избавляет от тех мук или обильная пища, или же смерть.

Перед закатом солнца - третье по счету построение, третья за день физическая и духовная экзекуция, в итоге которой - повторная выдача по стограммовому кусочку эрзацхлеба и по кружке остывшего и чуть подслащенного пойла. На этом день заканчивался, а ночь предвещала новые муки: надвигалась безотрадная и ничего хорошего нам не сулившая зима.

"Русский человек и перед лицом смерти не пасует".

Из воспоминаний военнопленного Г.Н. Сатирова

К теме "советские военнопленные в период Второй мировой войны" отечественная военная историография в полной мере обратилась только с середины 1990-х гг., в то время как в Германии еще в 1970 - 1980-х гг. появились весьма солидные исследования, снискавшие заслуженное признание научного сообщества . Причины подобного "отставания", самым тесным образом связанные с политическими и идеологическими реалиями прошлого, сегодня общеизвестны .

В годы "хрущевской оттепели" в СССР впервые открыто заговорили о судьбах советских военнопленных. Горбачевская перестройка дала новый импульс для обращения к этой и близкой к ней историографическим проблемам . Появилась литература по смежной тематике (в том числе и западных авторов) - о власовском движении, национальных формированиях в составе вермахта, репатриантах и т. п.

К 50-летию Победы, в январе 1995 г. вышел Указ Президента Российской Федерации "О восстановлении законных прав российских граждан - бывших советских военнослужащих и гражданских лиц, репатриированных в период Великой Отечественной войны и в послевоенный период" . Материалы архивных разысканий, выявленные в ходе подготовки указа, были вскоре опубликованы . Появились и первые исследования . Широкий общественный резонанс имела выставка "Военнопленные", посвященная судьбам русских и немецких военнопленных Второй мировой войны, которая была подготовлена сотрудниками "Дома истории ФРГ" (Бонн) и в 1996 г. показана в Москве .

Однако за время, прошедшее после празднования юбилея, сколько-нибудь значительного прироста литературы, освещающей эти новые аспекты истории войны, не произошло .

Еще с хрущевских времен в отечественной историографии доминирующее положение заняла тема внутрилагерного сопротивления и участия бывших военнопленных в боевых действиях против оккупантов в составе партизанских отрядов на территории как СССР, так и европейских стран . С середины 1990-х гг. на первое место выдвинулись проблемы, связанные с выяснением численности военнопленных, динамикой их поступления в места заключения, смертностью и т. д. Ученые обратились к анализу политики германских властей в отношении военнопленных, проблемам использования их труда, участия в военных формированиях и вспомогательных частях в войне против СССР и его союзников. Объектом внимания стали судьбы репатриированных лиц и тех, кто предпочел остаться на Западе. В подходах к изучению этих явлений явно преобладает демографо-статистический уклон.

Вплоть до настоящего времени не исследованы действия высшего государственного и военного руководства, приведшие к пленению огромных масс красноармейцев, не проанализировано поведение лиц начальствующего и политического состава в обстоятельствах угрозы пленения. Мало, а то и вовсе не изучено все многообразие духовной жизни, политических настроений, отношение к прошлому и видение послевоенного мира, межнациональные отношения, ценностные ориентации, этические установки, производственная деятельность, особенности быта и поведения военнопленных. Выявление и анализ этих политических оценок, гражданской позиции, моральных принципов, проявившихся в условиях, неподконтрольных сталинскому государству, представляется весьма важным, в том числе и для правильного понимания феномена предвоенного советского общества, в котором они могли существовать почти исключительно в латентной форме.

По-прежнему особо ценным историческим источником для изучения этих сюжетов является мемуаристика.

К сожалению, ощущение "второсортности", навязанное сталинско-брежневской системой бывшим военнопленным, отнюдь не стимулировало их к написанию воспоминаний. Исключения крайне немногочисленны. В 1943 г. по свежим следам писатель К.Воробьев создает автобиографическую повесть о плене "Это мы, господи!..". В 1946 г. она поступила в редакцию журнала "Новый мир". Не только тема плена, но и сам уровень правды в передаче событий войны надолго исключили возможность ее публикации . Ряд писем-воспоминаний бывших заключенных немецких концлагерей и лагерей военнопленных, датированных 1945 - 1947 гг., содержится в фонде Чрезвычайной государственной комиссии по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков и их сообщников и причиненного ими ущерба гражданам, колхозам и общественным организациям, государственным предприятиям и учреждениям СССР .

В 1960-е гг. вышли в свет воспоминания бывших узников концлагеря Заксенхаузен, других авторов . Однако и сегодня много мемуарных свидетельств остается в рукописях. Достаточно обратиться к книге Е.А. Бродского, чтобы увидеть, сколько неопубликованных воспоминаний находится в семейных архивах, доступ к которым в лучшем случае открыт лишь отдельным специалистам .

По степени достоверности лагерную мемуаристику можно условно разделить на три группы. К первой следует отнести литературу, вышедшую главным образом в "доперестроечный" период. В ней наряду с вынужденным умолчанием присутствовала подчас и откровенная конъюнктура . Горбачевская гласность существенно нарушила, но не прервала эту традицию .

При внимательном чтении подобных текстов часто можно обнаружить описания, выдающие вполне понятные мотивы авторов, заключающиеся в желании добиться от власти и общества переоценки отношения к лицам, волей обстоятельств оказавшимся в плену, стремление обосновать их право считаться полноценными гражданами. "Ущербность" этой категории военнослужащих РККА, согласно господствовавшей официальной установке, могла искупаться, очевидно, только тяжестью условий плена и активным внутрилагерным протестом: организацией побегов, укрывательством командиров, политработников и коммунистов, участников сопротивления, саботажем и вредительством на производстве и прочим. Отсюда преувеличенное описание в мемуарах зверств фашизма. Ведь любой либерализм в режиме содержания и в отношении к пленным лагерной администрации или отдельных ее представителей мог быть истолкован в пользу обвинения в сознательном предпочтении "легкой жизни" в плену угрозе жизни на фронте. По этой же причине все немцы, за исключением настроенных антифашистски, наделялись резко отрицательными характеристиками, их портреты, как правило, давались предельно схематично. Достоверность в описании производственной деятельности (особенно если она связана с работой в оборонных отраслях) также страдала из-за боязни навлечь обвинение в пособничестве врагу.

Нечего говорить о возможности сколько-нибудь объективно писать об источниках новой информации, характеризующих сталинский режим, об антисоветских настроениях или межнациональной розни среди военнопленных, мародерстве, насилиях и грабежах после освобождения, опасениях репрессий по возвращении на Родину и т. д. Согласно сложившемуся стереотипу, главное, что якобы занимало умы находившихся в плену, - это разработка планов побега из неволи. Поведение же в быту характеризовалось так, что в нем присутствовали почти исключительно проявления товарищеской взаимопомощи и взаимовыручки. Все это важно иметь в виду при источниковедческом анализе мемуарных текстов.

Вторую, совершенно особую категорию свидетельств составляют мемуары тех советских военнопленных, которые остались на Западе. Четыре таких повествования в рамках своей "Всероссийской мемуарной библиотеки" выпустил в серии "Наше недавнее" в 1987 г. в Париже А.И. Солженицын . В 1994 г., в значительной мере основанная на подобных свидетельствах, вышла в свет книга И.А. Дугаса и Ф.Я. Черона, подводящая некую концептуальную базу под этот мемуарный поток . Если, согласно "отцу народов", в плен попадали трусы и предатели, то по версии Дугаса-Черона - сознательно не желавшие воевать за Сталина и колхозы "пораженцы" . Авторы, вопреки вполне реально существовавшей альтернативе, воздвигают искусственную конструкцию, которая призвана убедить читателя, что русский народ и военнопленные как его часть выступали в войне в качестве некоей "третьей силы", противостоявшей как гитлеровскому режиму, так и сталинской деспотии и на последнем этапе оказавшейся вдобавок еще и преданной западными демократиями . Такой подход объективно служит реабилитации власовского движения, лидеры которого якобы пытались использовать Гитлера в борьбе со сталинской диктатурой.

Наделяя советских военнопленных исключительно статусом жертв, авторы помещают их вне зоны критики. Очевидно, по соображениям личного и корпоративного характера им выгодно отказаться от дифференцированной оценки этой категории лиц в зависимости от обстоятельств пленения, поведения в плену, сотрудничества с гитлеровским режимом или отказа от такового.

Вышедшая на Западе мемуарная литература , вне всякого сомнения, содержит ценные информационные пласты, при всем том что мотивы самооправдания, конечно, сказываются на объективности авторского изложения.

Третью группу воспоминаний составляют крайне немногочисленные произведения мемуаристов, которые в той или иной мере, игнорируя цензурные запреты, сумели сохранить честный и непредвзятый подход к изложению пережитого в плену. Как правило, они осознавали "отличность" написанного от тематически близких произведений и, работая над рукописью, не рассчитывали на скорую публикацию. Так, бывший военнопленный врач Ф.И. Чумаков в предисловии к своим воспоминаниям (1989 г.), фрагмент которых был в свое время опубликован в журнале "Отечественные архивы" , писал: "В моих мемуарах нет "лакировки действительности", как нет и "социалистического реализма", что приводит к диссонансу по отношению ко многим произведениям о войне и плене, особенно плене". Другой мемуарист, Б.Н. Соколов, также считал нужным предупредить читателя: "В этой повести для себя я старался держаться истины. Поэтому как о народе, так и о себе, я говорю не только хорошее. Это не так просто. Насколько мне известно, так обычно не пишут" . К подобному типу мемуаров относятся и воспоминания Г.Н. Сатирова.

Мемуары Г.Н. Сатирова переданы на хранение в ГИМ его племянницей Элеонорой Сергеевной Никольской в декабре 1994 г. при посредничестве ведущего сотрудника отдела картографии А.К. Зайцева. К тексту приложена составленная ею биографическая справка о мемуаристе на трех машинописных листах (датирована 6 апреля 1993 г.) . В музейные фонды поступили и некоторые личные документы Г.Н. Сатирова (военный билет офицера запаса и др.).

Согласно имеющимся сведениям (включая автобиографические детали, которые содержатся в воспоминаниях), можно воссоздать основные вехи биографии мемуариста.

Георгий Николаевич Сатиров родился 2 мая 1904 г. в семье священника в г. Геокчае (Азербайджан) . По национальности грек-цалкинец. Его предки были когда-то вывезены из завоеванной Греции в Турцию, где и стали заниматься медеплавильным ремеслом. Со временем они забыли родной язык, но при этом сохранили христианскую веру. Во время русско-турецкой войны 1828 - 1829 гг. потомки греков помогали русским войскам, за что впоследствии Николай I отблагодарил их, предоставив для жительства земли в высокогорной части Грузии. Так образовалось греческое поселение Цалка. Любопытно, что фамилия, доставшаяся мемуаристу от отца, писалась через "о" - "Сотиров" (от Сотириди - Спаситель). Но при выписке каких-то документов была допущена ошибка. Так вместо "о" в фамилии появилась буква "а". Молодому человеку эта забавная ошибка понравилась, и он не стал настаивать на ее исправлении.

Отец мемуариста окончил тифлисскую семинарию и получил приход в г. Геокчае. Во время Первой мировой войны его направили на фронт. Опасаясь межэтнических конфликтов, жена и шестеро детей переехали на Северный Кавказ, в г. Георгиевск. В 14-летнем возрасте Георгий остался без матери, которая во время Гражданской войны умерла от холеры.

Окончив реальное училище, он мечтал о профессии горного инженера, однако социальное происхождение этому помешало. "С ранних лет, - утверждает Э.С. Никольская, - самым дорогим для Г.Н. была книга" . Он занимался самообразованием, много читал, изучал древние и новые языки, штудировал книги древнегреческих и немецких философов. Вместе с тем он совершенствовал себя и физически: закалял тело, тренировал выносливость. В 1922 г. Г.Н. Сатиров переехал в Москву и поступил в Институт физической культуры, который окончил в 1926 г. Его постоянно пополняемые знания в области литературы, истории, философии позволили ему одновременно экстерном сдать госэкзамены на литфаке 2-го МГУ. В конце 1926 г. он был призван на военную службу, с 1927 по 1929 г. преподавал литературу в школах Москвы и подмосковного Воскресенска, с 1929 по 1931 г. - на рабфаке Дальневосточного университета. До 1934 г. успел поработать методистом культотдела, инструктором физкультуры и др. В 1934 г. Г.Н. Сатиров переехал в Крым. С 1934 по 1938 г. занимался экскурсионно-туристической работой в Гурзуфском санатории РККА, много путешествовал, исследуя природу и памятники истории полуострова, увлекся пушкинской темой. Ему представлялось интересным все, что было связано с пребыванием поэта на Крымской земле. По его инициативе в Гурзуфе в бывшем особняке графа Раевского был открыт Дом-музей А.С. Пушкина, в котором мемуарист с мая 1938 г. работал научным сотрудником.

На этой должности и застала его война. Будучи младшим лейтенантом запаса, он в июле 1941 г. записался в Ялтинскую бригаду народного ополчения и получил назначение на должность адъютанта старшего (начальника штаба) батальона. В конце октября 1941 г. ополченцы в районе Севастополя попали в окружение; 9 ноября 1941 г. Г.Н. Сатиров раненым был захвачен в плен . До 26 марта 1945 г. находился в лагерях для советских военнопленных в Германии, несколько раз пытался бежать. После освобождения войсками союзников и перемещения в советскую зону оккупации был направлен в проверочно-фильтрационный лагерь при 1-й запасной стрелковой дивизии. 15 декабря 1945 г. восстановлен в воинском звании младшего лейтенанта и вскоре уволен в запас.

Учитывая, что близких в Крыму не осталось, Сатиров решил поселиться у родственников в Москве. Состояние его здоровья, очевидно, не оставляло иного выбора. В последний период пребывания в одном из германских лагерей Г.Н. Сатиров был сброшен охранником в шахту и только чудом остался жив. К счастью, искусство пленного хирурга-чеха, сумевшего справиться с серьезнейшей черепно-мозговой травмой, возвратило его к жизни. Для этого врачам потребовалось восстановить утраченную костную ткань черепа площадью 10 на 15 кв. см .

Первый год после возвращения из Германии он не мог работать и жил на пенсию по инвалидности, раз в три месяца подтверждая ее во ВТЭК. Клеймо бывшего военнопленного препятствовало трудоустройству на работу в области литературоведения. Только в 1958 г. ему удалось устроиться на должность заместителя главного редактора журнала "Физическая культура в школе". Выйдя в 1970 г. на пенсию, продолжал свои литературные занятия дома. Тяжелая болезнь, с которой он мужественно боролся, не прекращая трудиться почти до самых последних дней, привела к трагическому финалу 20 ноября 1981 г.

Близким и окружающим Г.Н. Сатиров запомнился как очень добрый, в душе нежный и ласковый человек, одновременно сильный и мужественный. Он был эрудированным, умным и интересным собеседником, общение с которым доставляло неподдельное удовольствие. "Он многое мог рассказать о событиях, в гуще которых всегда старался быть, начиная с первых дней революции и кончая последними годами его жизни, - вспоминает Э.С. Никольская. - Он слышал всех поэтов 20-х гг., ценил Мейерхольда, очень любил Блока, лично видел и слышал всех наших государственных и общественных деятелей... Обо всем у него было собственное суждение, всегда не лишенное логики и объективности" . Не случайно в плену некоторые немцы принимали его за профессора.

Г.Н. Сатиров оставил после себя датированный 1947 г. труд "Систематика физического воспитания и педагогическая классификация физических упражнений", а также книгу для учителей и родителей о физической культуре, физическом воспитании и образовании, которые так и не были изданы. Автор был человеком совершенно "непробивным" и беспомощным по части устройства своих личных дел.

Мемуары о годах, проведенных в Германии, Г.Н. Сатиров, по утверждению его племянницы, начал писать вскоре после возвращения из плена. Осознавая призрачные возможности их публикации в ближайшем будущем, он не стремился в своем изложении увиденного и пережитого держаться в рамках цензурных требований. Работая над текстом много лет, добивался литературного совершенства мемуаров. Будучи человеком исключительной требовательности к себе, он в конце концов посчитал, что все написанное им слишком далеко от идеала, и уничтожил рукопись. Но первоначальный вариант текста по счастливой случайности все же сохранился.

Эта история, по устным воспоминаниям Э.С. Никольской (13 мая 2001 г.), выглядит следующим образом. Г.Н. Сатиров проживал в одной квартире с племянницей до тех пор, пока не возникла необходимость ухаживать за пожилым близким родственником. Решено было отселить Георгия Николаевича в отдельную квартиру. Подготовка к переезду и связанные с этим сборы, как водится, сопровождались суетой. В один из моментов Э.С. Никольская увидела, что рукопись воспоминаний о плене валялась на полу рассыпанной. Опасаясь, что Г.Н. Сатиров может уничтожить рукопись, она ее подобрала и припрятала. Это был первый вариант воспоминаний, подвергшийся позднейшим переработкам (в тексте появились отсутствовавшие ранее чертежи и прочее). С новыми редакциями мемуаров Г.Н. Сатиров знакомил Э.С. Никольскую у себя на квартире. Текст хранился в отдельной папке. Когда же после смерти автора она ее обнаружила, там лежали другие материалы.

Сохранившийся экземпляр Элеонора Сергеевна в декабре 1994 г. передала на хранение в ГИМ, копию воспоминаний - в Дом-музей А.С. Пушкина в Гурзуфе.

Машинописный текст с рукописной правкой содержит 366 пронумерованных страниц (с 8-й по 412-ю). Отсутствуют первые семь страниц, окончание, страницы 265 - 266, 283 - 284, 291, 327, 338 - 360. На первом листе, который отличается от остальных сортом бумаги, имеется надпись: "Сатиров Г.Н. Райш". Внизу: "1946 - 1950 г.". Мемуарист предполагал проиллюстрировать текст схемами и планами, для них сделана разметка .

Воспоминания охватывают события начиная с лета 1942 г. и заканчивая временем отъезда в СССР из Франкфурта-на-Одере в конце августа 1945 г. В тексте отсутствуют подробные хронологические ориентиры, указываются только годы. Точная датировка появляется лишь в конце повествования, где речь идет о последних днях пребывания в плену и репатриации. Не исключено, что автор мог вести уже после освобождения дневниковые записи.

Краткая лагерная биография в описании автора выглядит следующим образом: пребывание в рабочей команде на фабрике МАД (г. Дармштадт), выпускавшей оборудование для пивоваренной промышленности, перевод на другой объект - Фестхалле, повторный побег в 1944 г. (первый, очевидно, был предпринят еще в начальный период пребывания в Крыму ), неудачная попытка перейти швейцарскую границу, заключение в Дармштадтскую следственную тюрьму гестапо, направление в штрафной лагерь в Ганнау. Работа на откатке вагонов закончилась для Г.Н. Сатирова конфликтом с охранником и падением в шахту с последующей тяжелейшей травмой черепа. Лечение в госпитале, где чешский врач продержал его лишних полтора месяца свыше положенного срока, выписка в штрафной лагерь и перевод в лагерное отделение для умирающих. Побег после бомбежки, арест и возвращение в штрафной лагерь, очередная бомбежка и новый побег, облава, арест и, наконец, последний, заключительный побег из конвоируемой немцами колонны, попавшей под обстрел американской артиллерии. Заключительная часть повествует о пребывании автора в американской зоне оккупации, перемещении на подконтрольную СССР территорию, пешем переходе в фильтрационный лагерь и отправке домой. Воспоминания беллетризированы, в них встречаются отдельные "лирические отступления", небольшие очерки, иногда прямая речь передает диалоги, которые автор явно не мог слышать.

Г.Н. Сатиров литературно образован (об этом говорит не только стилистика текста, но и многочисленные свидетельства, в том числе цитаты, ссылки, сравнения), владел немецким, французским, некоторыми восточными языками. Как следствие - больший круг общения в многонациональной лагерной среде, более обширная информация. Он пересказывает содержание статей из немецких газет, американских листовок на немецком языке, публикаций из французского журнала для военнопленных и прочее .

Отличительную особенность мемуариста составляет способность в условиях жесткого военного противостояния не руководствоваться в оценке людей и явлений категориями "свой" - "чужой", умение критически относиться ко всему, что попадает в поле внимания, вне зависимости от общепринятых установок, мужество в признании недостатков, характеризующих поведение соотечественников. Последнее качество достаточно редко и потому ценно. Именно оно характерно для третьей группы мемуаров.

К немцам и их порядкам автор относится непредвзято. Рисуя обстановку на фабрике "Дунлоп", ранее принадлежавшей английской фирме, но позже национализированной, он, описывая идеальную чистоту производственных помещений, наличие раздевалок, душа, признает: "Да, ничего не скажешь: в этом отношении есть чему поучиться у немцев" .

Попав в госпиталь, где медсестры-немки ухаживали как за военнопленными, так и за немецкими солдатами, Георгий Николаевич замечает: "Я не могу сказать дурного слова о наших медсестрах. Особенно нравится мне одна хорошая черта, присущая всем им: у них нет любимчиков. Одинаково добросовестно и пунктуально обслуживают они всех и каждого из раненых пленяг, независимо от цвета их глаз" . Об одной из них, 18-летней Хелене, он пишет: "Никогда, ни в одной женщине я не встречал такой силы воли, такого самообладания. Во время самой сильной бомбежки, когда другие медсестры дрожат от страха, она сидит спокойно на стуле и вышивает или вяжет. При этом у нее не дрогнет ни один пальчик, ни один мускул на лице" .

Э.С. Никольская определяет его мировоззрение следующим образом: "Г.Н. был настоящим патриотом своей Родины. Родиной он считал Россию - Россию в дореволюционных границах, которая стала Советским Союзом. Он не принимал сталинский режим, объективно оценивал все хорошее и плохое, происходящее в стране" .

Г.Н. Сатиров, конечно же, не предстает в воспоминаниях критиком сталинизма (даже в публикуемом отрывке можно обнаружить влияние официального агитпропа), и тем не менее тот уровень правды, который содержится в его изложении, фактически ставит его в оппозицию существовавшей системе. Вот, например, одна из картин, нарисованных автором: "Нет, не забыть мне трагической маски солдата, отступавшего с нами на Севастополь. Помню, как подрался он с двумя матросами и как помирился с ними, как обнимались они втроем и плакали навзрыд, без конца повторяя все одну и ту же фразу: "Продали нас, братки, продали. Продал нас Сталин, продали генералы и комиссары. Никому-то мы не нужны..."" . Не поостерегся мемуарист привести в тексте и один из типичных образчиков скудоумия, свойственного иным политработникам, выставив обладателей этой военной профессии в довольно непривлекательном виде .

Г.Н. Сатиров, очевидно, симпатизировал панславистской идее, которую он и его единомышленники обсуждали в своем кругу. Но более значимым для понимания его личности являются не идеологические и мировоззренческие установки, а избранная им этика лагерного поведения, обнаруживаемая в конкретных делах и поступках.

Находясь в плену, автор не по обязанности и не из расчета на весьма призрачное поощрение в трудно прогнозируемом будущем, а исключительно в силу искренних антифашистских убеждений воздействовал на умы и души соотечественников, поддерживал в слабых и колеблющихся веру в торжество дела борьбы с нацизмом. Не призывами и увещеваниями, а собственным примером утверждал он идеалы справедливости и товарищеской солидарности против волчьей морали, культ которой торжествовал в лагерной обстановке. Наблюдая лагерную жизнь, автор не скрывает неутешительных выводов: "Спорили о морали и этике. Коллективистская мораль была побита. Индивидуалистическая этика торжествовала победу... Сколько ни думаю, а никак не могу разрешить вопроса: откуда и как волчья мораль проникла в наши души? Ведь нас почти 30 лет воспитывали в духе коллективизма, братской солидарности, интернационализма. Сколько времени и труда вложено в это дело, а плодов не видно. Как ни странно, подавляющее большинство пленяг-репатриантов руководствуется в своем поведении принципом: homo homini lupus est (*) . Это точка зрения возобладала в вечернем споре... Разве за пайку хлеба, за шиссель (миску. - М.Н.) баланды не выдавали друг друга? Разве не было случая, когда группа пленных офицеров согласилась за три буханки хлеба изготовить макет, пародировавший советскую деревню?" .

Показательна для мемуариста реакция на увиденную в дороге толпу немцев, изгнанных поляками из Силезии. Вспоминая слова оскорбленной осенью 1941 г. насмешками двух молодых немецких солдат русской женщины, которая предсказала, что ее судьбу - голодной и скитающейся с малыми детьми - скоро разделят и немецкие женщины, Г.Н. Сатиров замечает: "И все-таки мне почему-то невесело от того, что исполнилось пророчество женщины из Анчары" .

Подобная позиция позволяет нам гордиться подлинным величием духа, проявившимся в мыслях и поступках таких наших соотечественников, как Г.Н. Сатиров, в обстановке, когда многие в своих действиях руководствовались своеобразно понятым "правом войны".

Мемуары Г.Н. Сатирова дают богатый материал для тех, кто изучает проблемы, связанные с жизнью и бытом советских военнопленных в Германии.

Для публикации выбран отрывок, повествующий о пребывании автора в следственной тюрьме гестапо в Дармштадте. Этому эпизоду лагерной биографии мемуариста предшествовал совершенный им побег в составе небольшой группы военнопленных. Им удалось, преодолевая многочисленные препятствия, добраться до проходившей по Рейну границы со Швейцарией. Во время ночной переправы они были замечены немецкими пограничниками и обстреляны. Выстрелы привлекли внимание вооруженной охраны на другой стороне границы, и беглецы были задержаны. Опасаясь конфликта со все еще могущественным соседом, швейцарские пограничные власти предпочли выдать беглецов германской стороне.

Текст дан без сокращений, исправлению подвергнута только своеобразная авторская транскрипция в написании некоторых немецких слов ("рейх", вместо "райш", "гестапо" вместо "гештапо", "гефтлинг" вместо "хефтлинг", "Гейдельберг" вместо "Гайдельберг" и т. д.).

Вступительная статья, комментарии и подготовка текста к публикации М.Г. НИКОЛАЕВА.

Stгеit Ch. Кeine Кameraden. Die Wehrmacht und die sowjetischen Кriegsgefangenen 1941 - 1945. Stuttgart, 1978 (на русском языке работа вышла только в 1995 г. - Штрайт К. Советские военнопленные в Германии // Россия и Германия в годы войны и мира (1941 - 1995). М., 1995); Streim A. Sowjetische Gefangene im Hitlers Vernichtungskrieg: Berichte und Dokumente. 1941 - 1945. Heidelberg, 1982; Huser К., Otto R. Das Stammlager 326 (VI К) Senne: 1941 - 1945, Sowjetische Кriegsgefangene als Opfer des Nationalsozialistischen Weltanschauungskrieges. Bielefeld, 1992 и др. Еще в 1994 г. А.Н. Мерцалов и Л.А. Мерцалова указывали на неизученность этой темы в советской историографии (Мерцалов А.Н., Мерцалова Л.А. Сталинизм и война. М., 1994. С. 147). С известной оговоркой, пожалуй, можно говорить лишь о работах М.И. Семиряги и Е.А. Бродского, долгое время изучавшего историю антифашистского движения в немецком тылу (Семиряга М.И. Советские люди в европейском сопротивлении. М., 1970; Бродский Е.А. Забвению не подлежит. М., 1993).

Речь идет, прежде всего, о пагубных последствиях печально знаменитого сталинского указа № 270 от 16 августа 1941 г., фактически приравнивавшего факт попадания в плен к измене Родине. Впервые этот указ полностью был опубликован в "Военно-историческом журнале" (далее - ВИЖ). (1988. № 9). Подробнее об историографической ситуации см.: Немецкий плен глазами врача (воспоминания Ф.И. Чумакова) // Отечественные архивы. 1995. № 2. С. 68 - 69.

Они не сдались... (учетные карточки советских военнопленных) // ВИЖ. 1989. № 12; Советские военнопленные: бухгалтерия по-фашистски // Там же. 1991. № 9; Постановление ГКО СССР о порядке проверки военнопленных-военнослужащих Красной армии // Там же. 1993. № 11; Три месяца в фашистской тюрьме (солдатские мемуары) / Публ. Е.В. Старостина // Отечественные архивы. 1995. № 3 (отметим, что события, описываемые мемуаристом, разворачиваются, как и в нашем случае, в гестаповской тюрьме недалеко от латвийского города Вентспилса); Большевизм вывел русских из ограниченности... (документы о русских рабочих и военнопленных в Германии) // ВИЖ. 1994. № 9 и др. Официальные данные военной статистики в отношении количества советских военнопленных были представлены в кн.: Гриф секретности снят: Потери Вооруженных Сил СССР в войнах, боевых действиях и военных конфликтах: Статистическое исследование / Под общ. ред. Г.Ф. Кривошеева. М., 1993. Новейшие документальные публикации, в которых нашла отражение тема военного плена, были отмечены в обзоре Т.Ю. Просянкиной (Просянкина Т.Ю. Документальные публикации по истории Великой Отечественной войны на страницах российских журналов (1990 - 1994 гг.) // Исторический архив. 1995. № 3. С. 216).

Колесник А. РОА - власовская армия. Харьков, 1990; Хоффман И. История власовской армии. Париж, 1990; Штрик-Штрикфельдт В. Против Сталина и Гитлера. М., 1993; Освободитель (документы о Власове и власовцах) // Родина. 1992. № 8/9; Документы об А.А. Власове // Шпион ЦРУ. 1993. № 1; Бахвалов А. Генерал Власов. Предатель или герой? СПб., 1994; Раманичев Н.М. Власов и другие // Вторая мировая война: Актуальные проблемы. М., 1995; "Ты у меня одна..." Письма генерала Власова женам (1941 - 1942) / Публ. Н.М. Перемышленниковой // Источник. 1998. № 4; Александров К.М. Офицерский корпус армии генерал-лейтенанта А.А. Власова 1944 - 1945. СПб., 2001; Коняев Н. Власов: Два лица генерала. М., 2003; "Казаки" со свастикой // Родина. 1993. № 2; Туркестанские легионеры (документы о формировании национальных частей из числа военнопленных Красной армии - Армии для борьбы с СССР) // ВИЖ. 1995. № 2; Репатриация советских граждан и их дальнейшая судьба // Социологические исследования. 1995. № 5, 6; "Лишь одиночки оказались изменниками" // Источник. 1996. № 2; Земсков В.Н. Спецпереселенцы (по документам НКВД - МВД СССР) // Социологические исследования. 1990. № 11; Он же. Заключенные, спецпереселенцы, ссыльные и высланные // История СССР. 1991. № 5; Он же. Спецпереселенцы (1930 - 1959 гг.) // Население России в 1920 - 1950-е годы: численность, потери, миграции: Сб. научных трудов ИРИ РАН. М., 1994; Шевяков А.А. Репатриация советского мирного населения и военнопленных, оказавшихся в оккупационных зонах государств антигитлеровской коалиции // Там же; Толстой Н.Д. Жертвы Ялты. М., 1996; Полян П. Жертвы двух диктатур. Остарбайтеры и военнопленные в Третьем рейхе и их репатриация. М., 1996; В поисках истины. Пути и судьбы второй эмиграции: Сб. статей и документов. М., 1997 (в приложении - составленный А.В. Окороковым и А.В. Поповым библиографический указатель публикаций по освободительному движению народов России и сопутствующей тематике в отечественных изданиях за 1990 - 1996 гг.); Окороков А.В. Антисоветские воинские формирования в годы Второй мировой войны. М., 2000; Нитобург Э.Л. Русские "перемещенные лица" в США: история и судьбы // Новая и новейшая история. 2001. № 4 и др.

См.: Независимая газета. 1995. 26 января. Уже на следующий день - 27 января 1995 г. в "Вечерней Москве" появилась статья В.Наумова и Б.Яковлева "В плену", которая впервые в отечественной историографии подробно затронула проблему судьбы советских военнопленных.

Незаконченное сражение маршала Жукова. О реабилитации советских военнопленных. 1954 - 1956 гг. // Исторический архив. 1995. № 3; Яковлев А.Н. Военнопленные и депортированные // Московский комсомолец. 1995. 17 декабря; Судьба военнопленных и депортированных граждан СССР (материалы Комиссии по реабилитации жертв политических репрессий) // Новая и новейшая история. 1996. № 2.

Драгунов Г.П. Советские военнопленные, интернированные в Швейцарии // Вопросы истории. 1995. № 2; Семиряга М.И. Судьба советских военнопленных // Вопросы истории. 1995. № 4; Ерин М.Е. Советские военнопленные в Германии в годы Второй мировой войны // Вопросы истории. 1995. № 11 - 12. Не остались в стороне от этой темы и белорусские коллеги. См.: Научная конференция "Трагедия войны. Фронт и плен" (К 50-летию окончания Второй мировой войны). Сб. материалов. Минск, 1995. Из числа пополнивших источниковую базу документов нельзя не отметить опубликованные П.Поляном дневники военнопленного С.Воропаева (Знамя. 1996. № 6).

Кriegsgegangene: sowjetische Кriegsgefagene in Deutschland, deutsche Кriegsgefagene in der Sowjetunion = Wojennoplennyje / Haus der Geschichte der Bundesrepublik Deutschland. Dusseldorf, 1995. Необходимо отметить, что выставки, посвященные немецким военнопленным, имели давнюю традицию в музейной практике ФРГ. Их инициаторы в 1950-х гг. ставили перед собой сугубо утилитарные, политические цели, ведя борьбу за репатриацию своих сограждан, находившихся в местах заключения на территории СССР (см.: Байль К. Демонстрация оружия, военной техники и снаряжения в немецких музеях и выставках двадцатого столетия // Человек и война (Война как явление культуры): Сб. статей. М., 2001. С. 365, 370).

См.: Трагедия войны - трагедия плена: Сб. материалов научно-практической конференции, посвященной 55-летию образования антифашистских организаций военнопленных в СССР. 1 - 2 октября 1998. М., 1999; Трагедия и героизм (Советские военнопленные. 1941 - 1945 годы): Сб. материалов и документов. М., 1999. Ерин М.Е., Хольный Г.А. Трагедия советских военнопленных (история шталага 326 (VI К) Зенне. 1941 - 1945 гг.). Ярославль, 2000.

Эта традиция продолжается. См., напр.: Пережогин В.А. Из окружения и плена - в партизаны // Отечественная история. 2000. № 3.

ГАРФ. Ф. 7021. Оп. 115. Д. 19 - 21.

Бондарец В.И. Военнопленные. Записки капитана. М., 1960; Незримый фронт: Сборник воспоминаний бывших узников концлагеря "Заксенхаузен". М., 1961. Злобин С.П. Пропавшие без вести. М., 1962; Волынский Л. Сквозь ночь // Новый мир. 1963. № 1; Панферов А. Плен. М., 1963 и др.

Бродский Е.А. Указ. соч. С. 290, 292.

См., напр.: Васильев А.С. Мемориал. М., 1986.

Дашевский Н. Воспоминания без вести пропавшего. М., 1990. В книге содержится много любопытных свидетельств. Однако, поскольку автору довольно быстро удалось освободиться из плена, непосредственному описанию связанных с этим событий посвящена лишь одна из глав. После 1995 г. был опубликован ряд воспоминаний: Иванцов Д.И. Во власти безумия: Воспоминания. Новозыбков, 2001; Страздовский В.А. Девяносто тысяч сто шестнадцать (Воспоминания о пережитом). М., 2001; Султанбеков Ф.С. "Мужество останется в веках..." (Воспоминания джалильца). Казань, 2001; Дьяков Н.Ф. Под чужим небом: Солдатские записки: 1941 - 1944. М., 1998.

Черон Ф.Я. Немецкий плен и советское освобождение // Наше недавнее. Париж, 1987; Лучин И.А. Полглотка свободы // Там же; Палий П.Н. В немецком плену. // Наше недавнее. Париж, 1987; Ващенко Н.В. Из жизни военнопленного // Там же.

Дугас И.А., Черон Ф.Я. Вычеркнутые из памяти. Советские военнопленные между Гитлером и Сталиным. Париж, 1994. Недавно вышло новое издание: Дугас И.А., Черон Ф.Я. Советские военнопленные в немецких концлагерях (1941 - 1945). М., 2003.

Споря с так называемой теорией "пораженчества", американский профессор Дж.Фишер еще в 1952 г. находил для феномена массового пленения иное объяснение, выдвигая на первый план отчужденность многих советских людей от власти и политики: "инертность", "общественную вялость", "безучастность к политической жизни" (Дж.Ю.У. Фишер. Две страсти // В поисках истины. Пути и судьбы второй эмиграции: Сб. статей и документов. М., 1997. С. 185).

Там же. С. 16 - 17, 28, 72.

Шатов М.В. Библиография освободительного движения народов России в годы Второй мировой войны (1941 - 1945). Нью-Йорк, 1961. Т. 1; Он же. Материалы и документы освободительного движения народов России в годы Второй мировой войны (1941 - 1945). Нью-Йорк, 1966. Т. 2; Дугас И.А., Черон Ф.Я. Вычеркнутые из памяти. С. 412 - 433.

Отечественные архивы. 1995. № 2. С. 67 - 88.

Соколов Б.Н. В плену. СПб., 2000. С. 8. Воспоминания, очевидно, написаны в середине 1970-х гг. (см. с. 222), к сожалению, изданы без полноценного источниковедческого комментария.

Никольская Э.С. Сатиров Георгий Николаевич (1904 - 1981) (ОПИ ГИМ. Ф. 459. Д. 2. Л. 1 - 3).

По сведениям из удостоверения офицера запаса - в г. Варгенис Ардаганского округа Карской области.

ОПИ ГИМ. Ф. 459. Д. 2. Л. 1.

Архивная справка ЦАМО РФ № 11/13688 от 21 февраля 2001 г. Л. 1 (Архив публикатора). В военном билете есть запись о ранении в правую руку и левую ногу. О ранении и пленении под Севастополем автор пишет и в мемуарах (ОПИ ГИМ. Ф. 459. Д. 1. Л. 18, 387 - 388).

Там же. Д. 2. Л. 3.

Там же. Д. 1. Л. 11.

Там же. Л. 267.

Там же. Л. 176 - 177, 264, 271, 285, 306.

Там же. Л. 245.

Там же. Л. 302 - 303.

Там же.

Там же. Д. 2. Л. 2.

Там же. Д. 1. Л. 124.

Там же. Л. 397 - 398.

Там же. Л. 404 - 405. Ср. с дневниковой записью остарбайтера В.Баранова от 29 октября 1943 г.: "...А между тем сплоченность отсутствует. Есть такие, какие могут за миску супа продать человека" (Баранов В. Дневник остарбайтера // Знамя. 1995. № 5. С. 143).

ОПИ ГИМ. Ф. 459. Д. 1. Л. 408.

В следственной тюрьме гестапо. Дармштадт, 1944 г.

<…> Центральная следственная тюрьма гестапо в Дармштадте - уже знакомое мне благотворительное учреждение. Это большое четырехэтажное здание с мощными стенами стоит посередине обширного двора, окруженного каменным забором. Ограда так высока, что с улицы не видна даже крыша тюрьмы, а из окна камеры можно видеть лишь часть двора и забор.

Моя камера - на четвертом этаже, разделенном железной решеткой на два одинаковых отсека. В каждом отсеке восемь камер: четыре по одну сторону широкого коридора и четыре по другую. Всего в мужском корпусе тюрьмы (женский корпус - в соседнем дворе, отделенном от нашего забором) 64 камеры. Камеры перенаселены до предела. В каждой из них от 15 (в немецких) до 30 (в русских и польских) человек. Таким образом, в Дармштадтской следственной тюрьме в общей сложности свыше 2500 заключенных, включая женский корпус.

В тюрьме полностью соблюден принцип расовой сегрегации. Здесь в одну камеру никогда не сажают немца и голландца, голландца и француза, француза и русского. По признаку чистоты нордической крови заключенные делятся на четыре категории: первая - немцы (высшая раса, иберменши (1)), вторая - голландцы, датчане, норвежцы (хотя и чистая нордическая раса, но не иберменши), третья - французы, бельгийцы, итальянцы (полунордическая раса), четвертая - русские, поляки, чехи (лишь следы нордической крови, в массе - унтерменши (2)). Соответственно этой классификации гестаповцы рассаживают заключенных по камерам. Камера, в которой сижу я, очень опрятна: стены и потолок свежеокрашены масляной краской, пол паркетный, большое окно с двойной железной решеткой. Оно пропускает изрядную порцию света, хотя нижняя половина окна закрыта большим козырьком. В камере есть батарея центрального отопления и электролампа, но они выключены из общей сети.

Камеры меблированы более чем скромно: одна откидная железная койка (она поднята и всегда на замке) да маленький висячий шкафчик, в котором лежат алюминиевые миски. Да, чуть было не забыл об основном украшении камеры, о кибеле (3) . Он стоит в углу. Это добротный и, пожалуй, даже изящный ящик, отделанный под дуб. Сам кибель скрыт в ящике, который накрывается деревянной крышкой.

Во времена блаженной памяти Веймарской республики в каждой камере сидело по одному заключенному. Счастливчики, как не завидовать им! Ведь они наслаждались здесь всеми благами пенитенциарно-бытовой культуры ХХ в. К их услугам были постельные принадлежности, умывальник, полотенце, мыло и зубной порошок, чистая смена белья и прочие предметы личного обихода, которые лишь в снах являются нам. Я уже не говорю о том, что граждане Веймарской республики, запрятанные в каменный мешок, обильно снабжались материальной и духовной пищей. Все эти вещи давно перестали быть для нас реальностью, давно превратились в сказку, небывальщину, фантасмагорию.

Да, хороша была в 20-х гг. жизнь немца, осужденного на одиночное заключение.

Но tempora mutantur (4) ... Канула в Лету либеральная республика, и на ее место пришел железный рейх. Вместе с политическими трансформациями изменился также количественный и качественный состав народонаселения тюрьмы. Там, где раньше сидел всего только один немец, ныне валяются вповалку 80 человек разноплеменного происхождения.

Спим мы на голом полу, не раздеваясь и не разуваясь. Это еще не беда (мы давно привыкли), кабы не одолевала теснота. Она заставляет нас лежать на правом боку, согнув ноги. Другого выхода нет, потому что повороту на спину препятствуют тела соседей, а стоит разогнуть ноги, как они окажутся на животе товарища, лежащего "визави".

Однако и с этим неудобством можно было бы примириться, если бы не одна досадная мелочь. Дело в том, что нашей изящной параши, изготовленной еще в эпоху Веймарской демократии и рассчитанной на скромные потребности одиночника, явно не хватает на 30 жильцов даровой квартирки. Начальство распорядилось поставить еще 3 кибеля без крышек, но и это мало помогает. Ночью параши переполняются, жижа каскадом льется на пол, растекается по паркету, подтекает под близлежащие тела. Стремясь передвинуться на сухое место, подмокающие товарищи нажимают на соседей, сдавливают их. По мере разлития жижи сдавливание распространяется на другие участки пола, вплоть до двери. В конце концов сожмут тебя так, что ни охнуть, ни вздохнуть. Однако все наши старания избегнуть затопления напрасны: ко времени подъема более половины заключенных плавает в потоках зловонной жижи.

В одной камере со мной Мишка Николаев, Петро Ткаченко, Никита Федорович, Саша Романов, Миша Кувардин. Словом, все старые друзья из Фестхалле . В соседней камере Борис Силаков и матрос Жорж . Да, и наш старший полицай очутился в тюрьме. Не знаю настоящей причины его ареста, но мне передавали следующую версию: кто-то донес на Жоржа, что он военный моряк и чекист. Жоржа взяли в гестапо, допрашивали в застенке, били. Он выдал Сашу Романова и Мишу Кувардина: первый, дескать, красный партизан, а второй - офицер-танкист, и оба готовили побег, занимаясь саботажем и вредительством. Так матрос Жорж потащил за собой в тюрьму хороших ребят.

Кувардина трижды пытали в гестапо. Он ни в чем не признался и никого не выдал. После третьего допроса Мишу принесли из гестапо на носилках.

Дни нашей жизни тягучи и однообразны. В 5 часов утра с громом раздвигается железная решетка отсека, раздаются гулкие шаги калифактора (помощника вахтмайстера (5) , назначаемого из заключенных). Затем отпираются железные двери камер, а минуты две спустя откидывается и тяжелая щеколда. Не входя в камеру, калифактор громогласно командует: "Кибель раус!" (6) Тут медлить нельзя, если не хочешь получить в ухо. Раз ты стоишь возле окна, хватай парашу и мигом вылетай с ней из камеры. Упаси боже споткнуться, выпустить из рук парашу, выплеснуть из нее жижу. А коль прольешь содержимое кибеля, - жди по евангельской притче удара в другое ухо.

Минуты через две параши снова вносятся в камеру, и дверная щеколда опускается. Вооружившись тряпьем, приступаем к уборке помещения. Вот Мишка Николаев клочьями своей единственной рубахи собирает с пола разлившуюся мочу, Саша Романов надраивает портянкой окно, Петро Ткаченко собственной спиной и дупой (7) смахивает пыль со стен, а поляк Ежик (а по-русски Юрий) голыми руками наводит блеск на электропатрон, из которого вывинчена лампочка, на абажур, на прочую металлическую арматуру.

В 5 часов 10 минут в камеру входит вахтмайстер из почтенного возраста эсдэковцев . Мы стоим навытяжку, выстроившись драй-унд-драй (8) . Для начала, вместо утреннего приветствия, он пускает кровь 3 - 4 пленягам. Поводов у него много: этот чересчур уж смело глядит на начальство; тот, наоборот, слишком съежился от боязни; третий не прижал к бедрам выпрямленных пальцев, как требует немецкий устав.

Пересчитав нас пальцем, вахтмайстер нюхает воздух: не пахнет ли куревом, не баловались ли мы втайне табачком? Конечно, баловались, и притом без зазрения совести. Но к утру камера успела проветриться, так как форточка была открыта всю ночь. Кроме того, наши немытые тела и пропитанный уриной пол излучают такой бьющий в нос аромат, который буквально душит запах самого крепкого табака.

Не обнаружив признаков курения, вахтмайстер вытаскивает из кармана белоснежную тряпицу. Он проводит ею по паркету, по стене, по подоконнику, по абажуру. Попади случайно на тряпицу пыль, быть мордобою либо прюгеляю (9) . Но тюремщику не к чему придраться, так как все предметы в камере безукоризненно вылизаны нами. Толкнув на прощание кого-либо в бок, вахтмайстер удаляется.

В 5 часов 15 минут дверная щеколда откидывается вновь, и на пороге появляется калифактор. Он возглашает самую приятную, самую милую сердцу команду: "Эссен холен!" (10) С миской в левой руке друг за другом выбегаем в коридор. Там на одном столике стоит кастрюля с "кофе" (подкрашенный жженным желудем кипяток), на другой - поднос с пайками. Пищу раздают калифакторы, а за ними и за нами зорко наблюдает вахтмайстер. Получив в миску "кофе" и в правую руку 150 граммов хольцброта , рысцой возвращаемся в камеру. Медлить тут нельзя: кто замешкается, тот вместо крошечной пайки деревянного хлеба получит из рук вахтмайстера изрядную порцию "батона" (конечно, во французском значении этого слова) (11) . Расправиться с пайкой - дело одной минуты. Только проглотим последнюю крошку хольцброта, как раздается новая команда калифактора: "Алле раус!" (12)

С миской (пустой, конечно) и с пилоткой в левой руке (головной убор можно надевать только за воротами тюрьмы), сломя голову, сбегаем по лестнице во двор. У выхода стоят Папаша и Кресты. Так прозвали мы старших эсдэковцев: начальника тюрьмы (он с одним железным крестом) и его помощника (он с двумя железными крестами). Оба - высокие, стройные, вылощенные, хорошо тренированные, красивые и, как это ни странно, приятные на вид молодые люди.

Стоит Папаша, раздвинув ноги, у самой выходной двери, а против него воздвигся в той же позе и такой же рослый молодец - Кресты. В руках у каждого из них по бамбусу (13) . Чтобы выйти во двор, нужно обязательно проскочить мимо обоих наших попечителей. Стоит только замешкаться, как обе палки почти одновременно падают на голову медлителя. Ну, а если споткнешься или, не дай боже, упадешь, тогда дело твое табак: Папаша и Кресты будут молотить тебя бамбусами, как ту ослиную шкуру, без которой нельзя воспроизвести ни одну турецкую мелодию.

Но вот мы проскочили мимо Сциллы и Харибды и выстроились во дворе драй-унд-драй. На правом фланге изолированной группой стоят немцы. Интервал в 8 - 10 шагов отделяет от них группу голландцев (как представители нордической расы, они удостоены чести стоять рядом с немцами). Шагах в 50 от голландцев выстраиваются прочие заключенные, не имеющие достаточных оснований претендовать на принадлежность к чистой нордической расе. Здесь все стоят вперемежку: справа француз, слева итальянец, впереди чех, позади бельгиец или поляк, а посередине русский.

Начинается аппель (утренняя перекличка). Писарь (он из немцев-заключенных) выкликает фамилии, немцы и голландцы отзываются своим лаконичным "хи" (hier), а мы еще более лапидарным и ударным "я". Французы, бельгийцы вторят нам, не подозревая даже, что они твердят чисто русское местоимение.

После переклички вызывают из строя тех, кто назначен на какие-либо работы внутри тюрьмы или за ее пределами. Это, главным образом, "старички", проторчавшие в камере не менее месяца-двух. Заключенных, не имеющих достаточного тюремного стажа, на работу не назначают. Их сразу же после аппеля загоняют в камеры.

Тоскливо в камере до обеденной поры (когда дают миску баланды), но еще более томительно ожидание ужина (та же баланда, но пожиже). Еле-еле тащится скрипучая арба времени, которую к тому же нечем заполнить. Здесь все "штренг ферботен" (14) : курить, читать (правда, чтива и нет никакого), громко разговаривать, петь, лежать, глядеть в окно, стучать. Что же делать, как скоротать время? Остается лишь одно средство: "иммер шпать" (15) , хотя это "штенг ферботен" и сурово карается по всем правилам зубодробительного искусства. Удивительна все же сила условного рефлекса: спят пленяги мертвым сном, распластавшись на полу, но стоит вахтмайстеру дотронуться до щеколды, как "мертвецы" мгновенно воскресают. Не успел тюремщик войти в камеру, а мы уже стоим драй-унд-драй.

Отсеки и все вообще входы и выходы крепко-накрепко запираются до утра. Мы знаем хорошо и мы уверены: что бы ни случилось снаружи или внутри тюрьмы, ни один вахтмайстер не заглянет в камеры. То-то благодать: можно громко разговаривать, кричать, петь и, самое главное, курить. Кто днем был на работе, тот все же ухитрился (несмотря на тщательный обыск) пронести в камеру подобранный на улице "бычковый" табак и бумагу. Все свертывают по цигарке и ждут огня. Но ни спичек, ни зажигалок, ни огнива нет: их невозможно пронести в тюрьму. Что делать?

"Ничего, - говорит Саша Романов, - огня добудем, если кто-нибудь даст немного ваты".

Клок ваты мы выдрали из зимнего полупальто поляка Ежика (он скомсил (16) его у бауэра перед своим неудачным побегом во Францию). Романов, скатав на ладони вату, кладет ее на пол и накрывает деревянной полочкой, вынутой из висячего шкафчика. В течение примерно одной минуты Саша катает вату по полу, быстро передвигая полочку вперед-назад. Потом отбрасывает дощечку, разрывает клок пополам, дует на обе половинки и размахивает ими. Тут мы видим, что вата тлеет, разгорается. - "Ну, подходи, ребята, прикуривай!" Курили чуть ли не до первых петухов. Говорили о России.

Ежик скулит, как щенок, то и дело повторяя: "Цо то бендзе, цо то бендзе?" (17) Он боится встречи с гестаповцами, допроса в застенке, жестокого наказания за свою попытку пробраться в вишистскую Францию . Ежик работал у бауэра, где-то под Ашаффенбургом . Переодевшись в костюм своего шефа, он сел на бауэровский крад (мотоцикл), покатил к французской границе. Его поймали на мосту через Рейн. Теперь Ежик с содроганием ждет расплаты за свой дерзкий поступок.

Цо то бендзе, цо то бендзе?

Да перестань ты, чертов пшек , скулить. Надоели твои причитания.

Цо то бендзе, цо то бендзе?

А то бендзе, что тебя нацисты повесят за дупу. Вот что бендзе.

А может, в газваген бросят либо спалят живьем в крематории.

Ох, пан Езус! Ой, матка бозка! (18)

Ежик уже не скулит и даже не хнычет, а ревет благим матом. Слезы градом катятся по его щекам.

Да перестань же, холера ты ясная! Пол-то не мочи, а то Папаша всыпет тебе как раз.

Противно смотреть на солдата, дрожащего от страха перед наступающей опасностью. От труса всего можно ожидать: он способен изменить, продать и предать.

Водили во двор на прогулку. Я знаю много книг, в которых описывается эта безрадостная сценка тюремной жизни. Помню картину известного художника (если не ошибаюсь, французского импрессиониста) "Прогулка арестантов" . Там изображен каменный колодец, по дну которого шествуют друг за другом люди в полосатых костюмах. Гнетуще подействовала на меня тогда эта картина как своим содержанием, так и мрачным колоритом. Идиллической сценкой из жизни аркадских пастушков выглядят все картинные описания тюремного быта, если их сравнить с прогулкой в Дармштадтском гефенгнисе (19) .

В одном из уголков нашего двора разбит цветник, окаймленный кустами сирени. Посыпанная желтым песочком широкая дорожка образует правильное кольцо, внутри которого горкой возвышается клумба. Сюда-то и привели нас. Не успели мы ступить на круговую дорожку, как раздались крики вахтмайстеров: "Шнелля, Сакраменто нох эмоль!" (20) Ударами бамбусов и гуммикнипелей (21) они заставили нас перейти на schnellauf (22) . Вдобавок еще Папаша забрался на вершину клумбы и нахлестывал нас оттуда предлинным бичом. Вот так же точно гоняют лошадей на корде.

Спотыкаясь почти на каждом шагу, задыхаясь от истощения и от быстрого бега, мы кружились, как белки в колесе, вокруг клумбы, а вахтмайстеры криками, бранью, палками и бичом подгоняли нас: "Шнелля, дрекише зау, шнелля!" (23) Не выдержав стремительного темпа бега, некоторые заключенные падали от изнеможения. Вахтмайстеры живо подбегали к ним и дубасили палками почем зря, и топтали сапожищами, и лупили кулачищами.

Только полчаса продолжалась эта "увеселительно-оздоровительная прогулка", но мы вконец измотанными вернулись в камеры. Не дай бог никому такой прогулки!

Утром водили в гестапо. С миской и пилоткой в левой руке вышли за ворота тюрьмы и двинулись по улицам, строго соблюдая равнение и строй "драй-унд-драй". Когда вытянулись в колонну, раздалась команда: "Мюце ayф!" (24) Быстро надели пилотки на голову (помедлишь - получишь удар рукояткой револьвера по макушке). Вахтмайстеры всю дорогу орали и дрались, не давали подбирать валявшиеся на дороге "бычки".

Гестапо помещается в одном из дворцов великого герцога. Это здание прекрасной архитектуры построено в середине XIX столетия. Интерьер его ничуть не хуже фасада: великолепная мраморная лестница, устланная дорогой ковровой дорожкой, мраморные колонны в вестибюле, роскошные драпри , цветы на стильных подставках. Словом, входя в здание гестапо, никогда не подумаешь, что здесь находится главный нацистский застенок.

Повели меня на четвертый этаж и заперли в камере. Обставлена она скромно: колченогий стул да кибель. Стены и потолок бетонные, дверь железная, а единственное окошко почему-то над головой. Оно без решетки, свободно открывается наружу. Став на стул, легко можно дотянуться до рамы и вылезти на крышу.

Поляк Бронислав (его заперли со мной в камеру) пытался это сделать. Подтянувшись на руках, поднял головой раму и высунул было нос наружу, как вдруг руки его разжались, и он полетел вниз. Забившись в самый темный уголок, Бронислав сжался в комочек и с минуту просидел ни жив ни мертв.

Что там, Бронислав?

Жолнеж (25) с мушкетом, холера ясна.

Стены камеры испещрены надписями чуть ли не на всех языках мира. (В тюрьме бьют смертным боем за точечку на стене, а здесь почему-то не обращают на это никакого внимания.) Я видел русские, французские, польские, немецкие, итальянские, чешские, украинские, арабские, словацкие, голландские, греческие надписи. Вот некоторые из них: "Vive la France!" (26) , "Esccze Polska nie sginela!" (27) , "Alsase est francais!" (28) , "Vive De Golle! A bas Lavale et Doriot! " (29)

Есть и более длинные записи: "Они били меня, эти проклятые боши. Меня - офицера французской армии, кавалера Почетного легиона. Били за то, что я не желал на них работать, предпочитая любезничать с хорошенькой немкой. Я знаю, они меня казнят. Но я не боюсь смерти. Франция отомстит бошам!"

От русских надписей веет озорством, удальством, ухарством. Вот изображен большой фаллос с подписью: "Х... Гитлер!" А вот другой рисунок: русский уд направлен в сторону немецкой цитронии (гейневское выражение) . Подпись гласит: "… я вашу новую Европу!" И все в таком же роде.

Когда просмотришь все надписи, первое впечатление остается далеко не в пользу русских. Как-то даже досадуешь на своих. Думается: вот у французов всюду проглядывает любовь к отчизне, ностальгия, а в наших надписях нет и следа патриотизма, никакой взволнованности чувств. Отчего это?

Я рассказал об этом товарищам по тюремной камере. Никита Федорович задумался вначале, но потом с живостью возразил мне: "А мне, знаете, нравятся русские надписи. У французов сантименты, порожденные в большой мере страхом пыток и казни. Русский же человек и перед лицом смерти не пасует. Сейчас его поведут на пытку, через час, может быть, пристрелят, а наш земляк положил на все с прибором. Это ли не положительная черта русского характера".

Задумался и я. В самом деле, Никита Федорович в основном прав. Французское сердце, как стены старинной капеллы, искусно расписано всякими сакраментально-сентиментальными образами - арабесками. Тут можно встретить и belle France, и chиre Patrie, и chagrin de pays, и amour, и уж, конечно, exil (30) . За русским же озорством таится огромная сила, уверенность, воля к жизни и к борьбе .

Папаша и Кресты - истые звери. Во время аппеля бьют направо и налево. Входя в камеру, обязательно прибьют кого-нибудь. Не раз влетало и мне. Как-то Папаша хлопнул меня бамбусом по голове только за то, что по команде "Ахтунг!" (31) я держал руки по русскому уставу (пальцы полусогнуты, а нужно было их выпрямить и ладони прижать к ляжкам). В другой раз паки (32) бит за то, что по вызову Папаши я вылетел из строя так, как это принято в Советской армии (положил руку на плечо впереди стоящего, тот сделал шаг вперед - вправо и дал мне выйти). Оказывается, нужно было продвигаться вдоль шеренги (я стоял во втором ряду) до ее левого фланга. Я этого не знал в то время, а фрицы никогда не разъясняют ошибок, никогда не говорят, за что они бьют. Ударяли, и все. А за что, про что, - догадайся сам. Так принято у них в армии во время обучения солдат. Это один из основных принципов прусской военной педагогики.

Утренний аппель. Закончив поверку, писарь вызвал из строя столяров. Вышли 4 человека, в том числе хромой поляк (нога перебита в 1939 г.). Ковыляя, он медленно поплелся к месту, где стояли пришедшие за столярами солдаты. Папаша заорал во всю глотку: "Шрайнер, цурюк!" (33) Поляк повернулся кругом и, волоча перебитую ногу, приблизился к грозному начальнику тюрьмы. Папаша ударил беднягу бамбусом по голове, a потом скомандовал: "Шрайнер, рум ауф, шнелля!" (34) . Едва поляк тронулся с места, как раздался новый окрик: "Польниш шрайнер, цурюк!" (35) На сей раз поляк получил двойную порцию бамбуса. Папаша хотел заставить шрайнера бегать рысцой вдоль шеренги. Поляк не стал объяснять причину своей медлительности, чтобы не вызвать еще большего гнева начальника тюрьмы. Впрочем, не было никакой нужды объяснять: физический недостаток шрайнера был настолько явен и очевиден, что не мог ускользнуть от внимания Папаши, Крестов, Усиков и других вахтмайстеров. Но что эсдэковцам Гекуба . Они существуют для того, чтобы приносить страдания другим. Чем больше мук и горестей у русского, поляка, француза, бельгийца, тем радостнее на душе эсдэковца. Вот Папаша и устроил эту карусель с мордобоем. В течение 15 минут он гонял хромого шрайнера, то "ауф", то "цурюк", осыпая его ударами бамбуса.

Получая вечернюю баланду, мы обратили внимание на необычайное явление: рядом с "парашей" (так все пленяги называют кастрюлю) стоял поднос, а на подносе - соблазнительные пайки белого хлеба с кусочком маргарина. Слюнки так и потекли у нас. Чудо как хороши, как свежи эти пайки. Мы таращили глаза на доселе невиданное лакомство и думали: "Неужто эсдэковцы хотят угостить нас белым хлебом? По какому такому торжественному случаю?" Но, зная нрав тюремщиков, никто из нас не пошел дальше дум.

И вдруг один полячок из соседней камеры протянул руку за хлебом. Папаша стеганул его бамбусом, а калифактор сказал: "Хлеб для тех, кто сегодня работал во дворе". - "Я тоже работал", - возразил поляк. Папаша еще раз дал ему отведать сладость бамбуса, и поляк отошел от параши, ворча себе под нос. "Цурюк!" - заорал на него Папаша. Поляк приблизился к параше, а Папаша, как коршун, налетел на него и стал клевать кулачищами. Бедный пшек пятился к окну, держа над головой миску с баландой, а Папаша гнал его вдоль коридора, нещадно лупцуя. Полячок не пытался парировать удары или уклоняться от них. Одна мысль владела им: как бы сберечь драгоценную баланду, заправленную перемолотым конским каштаном (наше праздничное блюдо). И надо сказать, ухитрился сберечь, хотя пролил немало своей крови.

Так мы и не поняли: зачем нужно было выставлять напоказ белый хлеб с маргарином? Вероятно, для того, чтобы подразнить нас.

Темь, хоть глаз выколи. Во мраке ночи расплылись все предметы, растворились все лица. И чудится, что стены камеры раздвинулись, ушли куда-то далеко-далеко в бесконечность, а ты лежишь на лесной полянке под сводом южного неба. Мерцающие огоньки цигарок кажутся то зорьками, то светлячками, а то и болотными свечечками. Душа человеческая, словно нильский лотос, раскрывается в такие ночи. Она стремится ввысь, навстречу всему неведомому, таинственному, чудесному, прекрасному. Хорошо в такие ночи вспоминать безвозвратно ушедшую юность, мечтать о грядущем счастье, делиться самыми заветными думами. Одетые сумраком ночи, лежим на голом полу камеры. Рядом со мной Никита Федорович Чечин. Я не вижу его синих глаз, но слышу тихий, мягкий, задушевный голос.

Знаете, Георгий Николаевич, я часто думаю о прошлом, настоящем и будущем России. В истории нашего Отечества много трагического и смешного. Ведь путь России сквозь века - сплошная цепь взлетов и падений. Нашему поколению довелось это видеть, пережить. Ведь мы с вами родились в ту пору, когда волна первой революции высоко подняла Русь; наше детство совпало с годами черной ночи России, а юность овеяна штормовым ветром Октября...

Не знаю, Никита Федорович, к месту ли это, но мне почему-то вспомнились стихи Александра Блока:

              Рожденные в года глухие

              Пути не помнят своего.

              Мы - дети страшных лет России -

              Забыть не в силах ничего.


              Испепеляющие годы!

              Безумья ль в вас, надежды ль весть?

              От дней войны, от дней свободы -

              Кровавый отсвет в лицах есть…

Xopoши, очень хороши эти блоковские строки... И вот я думаю: каковы бы ни были эти взлеты и падения, в конечном счете Россия неудержимо идет к прогрессу, к необычайному расцвету всех своих сил, к лучшему будущему.

Пусть прослыву я старовером, но думается мне, Никита Федорович, что в словах попа Сильвестра много смысла: "Два Рима падоша, третий стоит, а четвертому не быть!"

Конечно, не быть! Только в плену я вполне постиг значение этих слов, только здесь по-настоящему понял смысл событий за последние тридцать лет. Я знаю, что все жертвы Октября были оправданы. Не будь Советской власти, Россия погибла бы. А теперь у меня нет никаких сомнений, что Берлину не быть четвертым Римом, рейх треснет и расползется по всем швам. Россия триумфом закончит эту войну. И знаете что, Георгий Николаевич, я думаю, в судьбах мира произойдет коренной перелом. История знала эпохи эллинизма, романтизма, византизма, германизма. Теперь мы присутствуем при рождении новой эры - эры славянизма.

На клумбах, где гоняют на корде нашего брата, цветет сирень. Аромат ее проходит сквозь решетку окна в камеру № 6, вызывая грустные воспоминания: "Flieder sind Lieder" (36) . Но не песня рвется из сердца. Вот так же цвела сирень, когда вахманы (37) перегоняли нас в Симферополь. В те дни тысячи русских женщин и детей с котомками за плечами двигались по шоссе. Они шли в степные районы, чтобы отдать крестьянину свое единственное выходное платье и получить взамен немного (38) кукурузной муки.

Удивительно устроена человеческая природа. Нахватавшие всякого советского добра колхозники издевательски кричали вслед нам: "Что, навоевались, сталинские иксососы ? С голоду теперь подыхаете? Так пусть вас Сталин кормит!" Зато с каким сочувствием, с какой материнской лаской относились к нам бедные русские женщины, бродившие тогда по дорогам Крыма. Они делились с пленягами последним куском хлеба.

Помню, когда солнце спряталось за Яйлинским хребтом, нас впихнули в руины какого-то длинного кирпичного здания. У костра, разведенного в центре, мы заметили молодую русокосую женщину со скорбным и суровым взглядом. Сидя на корточках, она помешивала ложкой в котелке. Две крошки жались к женщине: мальчик и девочка. У них бледные, истощенные лица, глаза с лихорадочным блеском.

Вошли двое в солдатских мундирах. Они огляделись по сторонам, увидели женщину с детьми у костра и вдруг разразились неистовым хохотом.

Смотри, Вильгельм! Совсем как на Брокене : ведьма колдует у костра. Ха, ха, xa!

А ты обрати внимание, Гельмут, на этих двух ляусбубов (39) . Они - как бесенята во время шабаша.

Ну, прямо-таки сцена из второй части "Фауста". Лучше и в театре не разыграют. Давай, Вильгельм, сфотографируем и пошлем домой. Вот будет смеху-то.

Это были, по-видимому, образованные немцы, возможно даже студенты из Гейдельберга. Не знаю, все ли поняла женщина, но она сверкнула глазами на немецких вояк и сказала: "Смейтесь, господа фрицы, смейтесь над голодными русскими детьми, над горем бедной матери. Думаю, недолго вы будете смеяться. Настанет день - ваши матери, жены и дети вот так же поплетутся по дорогам Германии в поисках куска хлеба. А этот день не за горами". Забыть не могу этой женщины. Она и сейчас, как живая, предо мною.

В те дни цвела сирень. Ее сладкий запах настырно лез к нам через проломы полуразрушенного здания, как сейчас он проникает в камеру № 6 сквозь железный переплет окна. Flieder sind Lieder.

Водили на работу в "Заменхауз" - семенной склад. Мы перетаскивали ящики и мешки, грузили их на машину, сгружали с нее. Работенка ничего. Во всяком случае, это лучше, чем сутками торчать в тюремной камере. Все-таки можно набрать бычков на курево, а порой поживиться и кое-чем другим.

Работали мы более чем лениво, зато усердно набивали рты семенами. Жаль только, что здесь преимущественно цветочные семена. Толку от них мало. Правда, в одной из комнат стоят мешки с овсом и ячменем, но вход туда ферботен (40) . Зато в углу подвала мы обнаружили множество чувалов (41) с собачьими галетами. Это перемолотые кости, запеченные, вероятно, в хольцтесте. Галеты впору только собаке раскусить, но какими вкусными они нам кажутся. Ну, прямо-таки ореховое печенье.

В полдень привезли из тюрьмы митагсбаланду (42) . Вахманы (не тюремщики, а солдаты) загнали нас в подвальную комнату с решетчатым окном, заперли и ушли восвояси. Остались одни заключенные. Всех нас было 10 человек: три русских, два француза, один поляк, один бельгиец и три немки. Да-да, чистокровных немок они впихнули в одну комнату с нами. Вахтмайстеры-эсдэковцы никогда бы этого не сделали. Но солдатам-фронтовикам (они из команды реконвалесцентов (43)) наплевать и на "расовую сeгрегацию" и на "Рассеншамгезец" .

Расположились мы на полу, вокруг параши с баландой. Разливала недурненькая немочка бальзаковского возраста. Приветливо улыбаясь, она говорила: "Битте шон, камераден, грайфт ир цу!" (44)

Русские оказались в центре внимания учтивых дам. В их обращении была и сердечность, и простота, и чуткость. Они даже чуть-чуть кокетничали с нами. Мы упорно отнекивались, а немочки навязывали нам свои порции баланды. Особенно любезной и гостеприимной хозяйкой оказалась самая младшая, блондиночка.

Битте шон, - говорила она, - кушайте. Рады бы чем-нибудь более вкусным угостить, да нечем.

Данке шон, гнедише фрау. А почему вы сами не едите?

Данке шон, майне хершафтен (45) . У нас нет аппетита. Мы сыты.

Снедаемый завистью и ревностью, Бронислав бросает нам перчатку. Чтобы поколебать наши шансы, он пытается изобразить русских в самом невыгодном свете. С фатовством, присущим неумным людям, поляк плетет немкам всякие небылицы о России.

Об ир ништ висcт, майне либе фрауэнциммер (46) , - говорит Бронислав, - какие странные отношения существуют в России между мужчинами и женщинами. Ничего похожего вы не найдете не только в других странах Европы, но даже в Турции или в Абиссинии. В России нет брака, нет семьи. Там каждая женщина принадлежит каждому мужчине. А в колхозах все спят под одним одеялом.

О, либе готт! - ужасается самая молоденькая, Марта, - ист дас вар? (47)

Ишь гляубе ништ, - возражает другая, - ду люгст, Бронислав! (48)

Бронислав продолжает брехать, як та скаженна собака. Он думает, что никто из русских не знает немецкого языка.

Я слушал-слушал, молчал-молчал, да вдруг не стерпел и взорвался.

Ты, чертова холера ясна, хальте мауль (49) . Довольно тебе чесать язык, а то я запантагелю (50) твою глотку. А вы, майне фраунциммер, не верьте ни одному его слову. Все-то он врет, и врет нахально. У нас в России здоровые нравы и крепкая семья. А широкое одеяло и общность жен - все это выдумки буржуазно-фашистских филю (51) .

А мы и не верим Брониславу, - сказала Эльфрида, - как не верим и Геббельсу. Мы давно уже убедились в лживости нашей прессы.

Мы знаем, - сказала Луиза, - что кое-кому выгодно клеветать на Россию.

Но только не рабочим, - сказала Марта.

Бронислав нахохлился и притих. Он больше не проронил ни единого слова. Женщины же стали нас расспрашивать о России, ее нравах, политике, жизни, людях, женщинах, детях.

Как бы я хотела побывать в России, - сказала Марта. Ее подруги лишь вздохнули.

За что вы сидите в тюрьме? - спросил я.

Oни вздохнули, помолчали, а потом Эльфрида сказала:

Я сижу за то, что однажды заметила соседке: "Каждый новый день приближает нас к освобождению".

А я назвала Геббельса брехуном и чертовой перечницей.

Ну а вы, фрау Марта?

Я сказала, что немецкому рабочему нечего делить с русским рабочим: они всегда найдут общий язык.

И вот видите, - заключила Эльфрида, - нас арестовали и посадили без срока в тюрьму. А у нас малые дети и наши мужья на фронте.

После утренней переклички выводили по два человека в коридор отсека. Там были разложены орудия для стрижки и бритья. Роли брадобреев исполняли двое заключенных с красными треугольниками на спинах . Переведя взор с тыла на фасад, я подумал: эге, да у них такой же арменоидный тип, как и у меня.

Хай йес? (52) - спросил я одного из этих французов.

Pas comprene (53) , - ответил он.

Сян эрменлы дыр? - повторил я по-турецки.

Je ne comprends rien, camerade (54) , - снова ответил он.

Ву зэт арменьен? (55)

Oui, camerade, - обрадовался брадобрей, - et vous aussi? (56)

Оказалось, что это действительно чистокровные армяне. Однако они не владеют ни армянским, ни русским, ни немецким языками. И что самое странное, им неведом даже турецкий - этот "французский" язык народов Востока. Их дед выехал в Марсель из Венеции, а сами они родились где-то в Провансе и с детства владеют только французским языком. Несмотря на оторванность от прародины, продолжают считать себя "гайками" , исповедуют армяно-грегорианство и верят в Гайстан (57) , как в землю обетованную.

Скажите, хорошо ли живут армяне в Советской России?

Прекрасно! - успел ответить я. Больше не удалось сказать ни слова, потому что калифакторы снова загнали меня в камеру.

Каждый день гоняют на работу в военный госпиталь. В моей команде семь человек: два русских, три француза, один бельгиец и один итальянец. На работу и с работы водят нас солдаты-реконвалесценты. С ними неплохо прогуляться по городу, в сотни раз лучше, чем с тюремщиками. Когда ведет вахтмайстер, не дай боже отойти на полшага в сторону или наклониться за "бычком": будет бить зверски, если не застрелит. Солдаты же сами указывают нам на "бычки", когда мы их не замечаем.

Гук эмоль, камрад, цигарет генштюммель! (58)

Я давно заметил: чем дольше немецкий солдат пробыл на фронте, под огнем, тем лучше он относится к пленяге. Когда человек вдосталь хлебнул горюшка, он жалеет горюнов. А наши вахманы знают, почем фунт пороху: они ранены на Восточном фронте и после полного излечения вновь вернутся туда же. Их отношение к нам самое дружеское. Они с похвалой отзываются о русских солдатах, о русских людях вообще.

В госпитале мы перестраиваем подвал, приспосабливаем его под бомбоубежище для раненых. Если уж говорить всю правду, то перестраивают немцы, а мы больше стоим, сидим, курим. Никто нас не подгоняет, а вахманам дела нет до того, работаем мы или саботируем: они отвечают только за то, чтобы заключенные не разбежались. Словом, не работа, а малина. Почти 10 часов торчим во дворе шпиталя (59) , наслаждаемся чистым воздухом и ароматным дымом табака. Благо этого добра хватает: в иной день наберем на улице полную жменю "бычков" да столько же настреляем у гуляющих во дворе раненых.

Унтер-офицер Ганс (старший среди вахманов) завел хороший порядок. В 11-00 он собирает всех "до кучи", берет двух заключенных и идет с ними на кухню госпиталя. Ганс шепчет поварихе два-три слова, она и расцветает "як та рожа". А от цветения сей "рожи" нашему брату гефтлингу (60) большая выгода: немка сует нам огромную "парашу", до краев наполненную супом. Вот когда начинается настоящее пиршество. Каждый из заключенных съедает 10 - 12 полных мисок. Французы, итальянец и бельгиец разве только чуть-чуть отстают от русских.

В 12-00 нас ведут в тюрьму. Похлебав митагсбаланды, полчаса отдыхаем в камере. В 13-00 солдаты вновь гонят нас в шпиталь. В 17-00 унтер-офицер Ганс еще раз отправляется к своей Дульцинее, а она от любовного восторга и упоения снова наполняет "парашу" супом. В 18-00 возвращаемся в тюрьму, получаем абендсбаланду (61) и ждем вечерней проверки.

Но вот наступает благодатный час, когда все отсеки запираются и вахтмайстеры отправляются в свою штубу (62) . В мгновение ока камера наполняется табачным дымом, речи наши льются без конца.

Унтер-офицер Ганс говорит по-французски, как истый парижанин. Я спрашиваю:

Ву зэт альзасьен, камерад Жан? (63)

Найн, ихь бин дойч (64) .

По-моему, врет. У него в манерах, в характере, во всем облике проскальзывает французское воспитание. Возможно, он люксембуржец. Во всяком случае, Ганс гуманно относится к заключенным, а в обращении с женщинами он учтив и любезен, как настоящий chevalier (65) . Его courtoisie (66) не может не нравиться молодой госпитальной поварихе, тем более что Ганс красивый 30-летний мужчина. В виде дани Амуру, ранившему ее сердце, повариха вручает своему рыцарю переполненный до краев солдатским супом 3-ведерный бак. Суп не ахти какой по качеству (до войны никто из нас, вероятно, не стал бы его есть), но после пленяжьей и тюремной баланды он представляется нам прямо-таки божественным нектаром.

Как бы то ни было, а в настоящее время мы (т. е. наша команда из 7 человек) сыты, как никогда за годы пленения. Сейчас я за день съедаю почти столько же, сколько до тюремного заключения съедал в течение целого месяца.

Сытость вызывала хорошее настроение, веселость и даже некоторую игривость. Раньше мы видели в женщине лишь существо, которое в силу своей большей гуманности способно снабдить нас корочкой хлеба, картофелиной или каким-либо другим лакомым кусочком. Сейчас сама женщина представляет для нас лакомый кусочек. Она пробуждает не столько гастрономические, сколько эротико-эстетические чувства .

Джузеппе (он очень гордится тем, что Гарибальди и Сталин его тезки) масляными глазками провожает проходящих по двору медицинских сестер. Он даже прищелкивает языком от удовольствия, а иногда ржет от восторга. Но, проводив глазами немку, он вздохнет и скажет:

Есть, конечно, и среди немок интересные женщины, но итальянские девушки все-таки красивее. Я думаю, нет никого лучше и милее итальянок.

Есть, - возражаю я, - русские девушки.

Может быть, - сказал Джузеппе, - я их не знаю. Да и вы, вероятно, не имеете понятия об итальянках. А увидели бы нашу девушку-неаполитанку, сами бы влюбились. В ней соединились все женские добродетели мира: красота, грация, изящество, музыкальность, целомудрие. Да-да, не смейтесь, она строга и неприступна. Итальянская девушка считает большим грехом нарушить свое целомудрие. Она уверена, что Мадонна не простит ей этот грех. И тут никакие хитрые уловки не могут помочь самым опытным обольстителям. Зато, когда итальянка выйдет замуж, она разрешает себя от всех постов, обетов и запретов. Тут она вся отдается восторгам любви. Вообще, она живет себе и другим на радость.

Гитлеровская Германия - классический пример страны с ультратеррористическим режимом. Весь рейх усеян тюрьмами и каторжными концлагерями. В неметчине (67) каждый шаг, любая мысль поставлены под контроль гестапо. Немец не может ни охнуть, ни вздохнуть без соизволения начальства. Слежка идет непрерывная: на заводе, на улице, в театре, в кино, в квартире, в поезде, в виртшафте (68) . Явных и тайных полицаев тьма-тьмущая. На каждом предприятии своя Верксполицай (69) , не говоря уже об огромном штате секретных агентов. Немец по улице-то идет содрогаясь и озираясь. За сто шагов он обходит шупо (70) , истуканом рогатым стоящего на перекрестке. За вольный или невольный грех на производстве, за не так сказанное слово, за слушание вражеского радио немец может быть брошен в тюрьму, в кацет (71) , под нож гильотины.

Удивительно ли, что гитлеровский рейх побил рекорд по числу мест заключения. Германия оплетена густейшей паутиной тюрем и кацетов, в которых томятся десятка два миллионов узников фашизма . Большинство из них - ауслендеры (72) , но немало и рейхсдойчей. Думаю, что не менее 5 000 000 немцев сидит за штахельдратом (73) , да столько же, если не больше, живет под гласным надзором гестапо. Какого же рода преступления привели эту массу немцев за решетку тюрьмы или колючую проволоку кацета? Может быть, уголовщина?

Нет, неметчина почти не знает убийств, грабежей, воровства, хищений. (Конечно, речь идет о трудовом народе, а не о правителях и монополистах, совершенно безнаказанно убивающих и грабящих людей.) Я не ошибусь, если скажу, что 99 % немцев, заключенных в тюрьмы и кацеты, садят за антифашизм, дефетизм (74) , саботаж, дезертирство из армии, слушание радиопередач из Лондона и Москвы и другие политические "преступления". Эти данные сообщил мне писарь тюремной канцелярии Адальберт, иногда на 15-20 секунд заглядывающий в камеру. Он утверждает, что в Дармштадтской тюрьме все 100 % немцев сидят за политику. Адальберт знает, ибо он имеет доступ ко всем делам канцелярии.

Адальберт - студент Гейдельбергского университета. Его бросили в тюрьму, потому что он не захотел воевать за интересы немецких монополистов. Он сидит в тюрьме с 1939 г. и чает свободы только от успехов русского оружия. Вот каков этот расчудесный рейх.

Каждый раз, когда мы в полдень и вечером возвращаемся с работы в тюрьму, нас приставляют к стене и тщательно обыскивают. Эту операцию производят калифакторы под наблюдением вахтмайстера. Если обнаружат клочок газеты или щепотку табака (о других предметах и говорить нечего), вахтмайстер будет бить смертным боем. Вот почему совершенно невозможно пронести в тюрьму спички, зажигалку, ножик, бритву или какой-либо другой твердый предмет.

Правда, и мы не лыком шиты: нашли способ охмурять фрицев. В шагу, в том месте, где смыкаются обе штанины, приладили (иголки, нитки и лоскутки материи выпросили у поварихи госпиталя) довольно вместительные кармашки. Калифактор и даже сам вахтмайстер, нащупав во время обыска "маленькую разницу между мужчиной и женщиной" ("Sur l"eau" Мопассана ) и не найдя там ничего твердого, едва ли догадается о существовании тайника. Пользуясь этим хитроумным способом, мы проносим в камеру добытый на улицах и в госпитале бычковый табак, бумагу и вату для получения огня. Однажды мне удалось пронести даже английскую листовку, найденную во дворе госпиталя.

В полдень солдаты вели нас из госпиталя в тюрьму. Шли мы медленно, вразвалку, озираясь по сторонам и поминутно нагибаясь за "бычками". На шумной Рейнштрассе, недалеко от того места, где пощечиной общественному вкусу воздвигался столпообразный "Лянге Людвишь" (75) , я увидел стройную молодую немку. Женщина была не одна: она опиралась на спинку кресла-качалки, в которой сидел безногий ефрейтор. На его красивом лице, обращенном к пожилому собеседнику, застыло страдальческое выражение. Русокудрая девочка лет четырех-пяти прильнула к инвалиду, обняв ручонками его культи. Ефрейтор нежно гладил ей головку, а белокурая крошка не отрывала от отца своих глаз, в которых светились любовь и недетская печаль.

Мне стало жаль семьи безногого ефрейтора. Но не он сам и не его жена пробудили это чувство. Я не мог остаться равнодушным к грустным глазкам девочки, к ее задумчивой печали. Я читал в этих светлых глазках: за что приговорили моего отца к креслу, зачем омрачили мое детство?

"А завтра, - думал я, - эта невинная крошка будет лежать на Рейнштрассе с оторванной ручкой или ножкой, крепко прижимая к груди окровавленную куклу".

После утреннего аппеля погнали нас не в госпиталь, а в гестапо.

На допрос, думали мы. Сердце сжималось в груди при одной этой мысли. Сжималось не столько от страха, сколько от какого-то неясного, невыразимо беспокойного тоскливого чувства.

Но нас привели не на допрос, а на работу. Убоявшись террористических налетов, гестаповцы решили углубить и усовершенствовать свой партайбункер (партийное бомбоубежище), устроенный тут же, в подвале. Нас заставили носить из вестибюля в келер (76) кирпичи, цемент, песок, доски и другие материалы.

В один из очередных рейсов мы услышали в вестибюле отчаянный женский крик, раздавшийся откуда-то с лестничной клетки. Взглянули вверх: что-то большое, цветастое перекинулось через перила лестницы, пролетело все пять этажей и шлепнулось почти у наших ног.

Мы подошли ближе: это было совсем еще юное существо, девушка лет восемнадцати. В искаженном судорогой лице и полузакрытых глазах - беспредельная мука и страдание. Девушка тихо стонала. С уст срывались едва слышные слова. Наклонившись, я с трудом разобрал обрывки фраз: "Мутти, о, мутти, варум... коммст ду ништ... ми цу... хильфе? (77)

Сбежавшиеся со всех этажей гестаповцы пинками и кулаками отбросили нас под лестницу и плотным кольцом окружили девушку. С минуту продолжалось молчание; потом чей-то хриплый голос спросил:

Ви, херр арцт? (78)

Гешторбен (79) .

Дас ист гут (80) , - пролаяла какая-то эсдэковская собака высокого ранга. И тут полилась брань, и я услышал слово, гнуснее которого не найти во всем гитлеровском лексиконе. Это слово - Rassenschamgesetz .

Так вот в чем вина бедной юной немочки, в свой последний час умолявшей мать прийти ей на помощь. Так вот за что бросили в каменный мешок, мучили и истязали в застенке эту девушку с тонким станом и с детски наивным выражением лица. Она "посрамила нордическую расу", полюбив, быть может, какого-либо пленягу.

Во время утреннего аппеля Папаша смертным боем бил русака. Он из другого отсека, и фамилии его я не знаю. Несколько раз ударами кулаков Папаша валил с ног беднягу, а когда тот падал - топтал его кованым сапогом. Какое чувство может вызвать эта гнусная сценка? Чтобы проверить и удостовериться, перевожу взгляд на правый фланг. Там стоят отдельной группой узники-немцы. Глаза у них потуплены, они мрачно смотрят себе под ноги. Примерно то же чувство выражают взгляды голландцев, стоящих рядом с немцами.

Вот справа и слева от меня французы, бельгийцы, чехи, итальянцы. В их глазах я читаю затаенную злобу и сдержанный гнев.

А вот и мои дорогие соотечественники. Сумрачны ли их взгляды, пылают ли злобой и гневом их очи? Да, у многих, но не у большинства. Есть немало таких хлопцев (их, пожалуй, не меньше 60 %), которые своеобразно переживают такого рода "забавные" сценки. Их лица оживлены, но не злоба, а любопытство написано на них. Ах, как интересно смотреть на товарища, когда весь в крови он корчится под ударами фашистского сапога! Пожалуй, нет ничего занимательнее подобного зрелища. И так это занимательно, что лица у моих компатриотов просветляются, а на уста просится улыбка. Печально, но факт .

Мацукина выпустили из тюрьмы и произвели в фольксдойчи. Эта весть, быстро распространившаяся среди русского населения тюремного замка, не у всех вызвала адекватную реакцию. Одни говорят: "Сволочь Мацукин, фашистский прихвостень!" Другие не только не осуждают, но даже восхищаются его поступком: "Молодец Николай, сумел приспособиться!"

Мацукина арестовали за кражу картофеля в те дни, когда я странствовал по Оденвальду и Шварцвальду, пытаясь пробраться в Швейцарию . Он сидел в другом отсеке тюрьмы, я его видел во время аппелей, но не говорил с ним.

Однажды после утренней переклички Папаша спросил: "Есть ли среди вас хороший маляр и штукатур?" Вышли трое, в том числе и Мацукин. Папаша почему-то выбрал его. Может быть, решающее значение имела внешность Николая: голубые глаза, белокурые волосы, правильные черты лица. Как бы там ни было, Мацукин оказался избранником начальника тюрьмы.

В течение 10 дней Николай, как говорится, под орех разделал многокомнатную квартиру Папаши. Все штукатурные и малярные работы были произведены настолько доброкачественно и художественно, что начальник тюрьмы не мог ни к чему придраться. "Шлн, шлн, - сказал он, - ду биcт айн гуте малер, Кляус" (81) .

Вскоре после этого начальник гестапо как-то спросил Папашу: "Нет ли среди ваших заключенных хорошего мастера, который мог бы отделать мою городскую квартиру и пригородную дачу?" - "Есть", - ответил Папаша, и на следующий день отправил Мацукина к своему высокому патрону. Каждое утро Николая водили в дом начальника гестапо, а вечером приводили обратно в тюрьму. Хитрый маляр сумел понравиться главному карателю Юго-Западной Германии, и тот как-то сказал: "Незачем тебе ходить в тюрьму, будешь жить у меня, пока не закончишь работу".

В один из вечеров начальник гестапо спросил полюбившегося ему Мацукина:

Кто ты по национальности?

Как кто? Конечно, русский.

Врешь! Я не верю, что ты - чистокровный русский. Посмотри на себя в зеркало: разве русские такие бывают?

А я чем плох?

Ты не плох, ты слишком даже хорош для русского. Твой внешний вид выдает в тебе нордическую расу. Я не сомневаюсь, что ты фольксдойч.

Мацукин в конце концов согласился. Начальник тюрьмы освободил маляра-ярославца из тюрьмы, произвел его в фольксдойчи, выхлопотал соответствующие документы и устроил на квартиру. Сейчас Мацукин благоденствует.

Уверен, что гестаповцы используют его не только в качестве квалифицированного маляра, но и для секретной службы. Ничего другого я и не ожидал от него. Предателем от него попахивало еще в 1942 г., когда он паучил на МАД.

Ночью прогудел сигнал фолльалярма (82) . Вахтмайстеры вывели немцев-арестантов в подвал, а нас оставили за крепко запертыми железными дверями и решетками. Подвешенные на парашютах фонари ярким светом озарили камеру. Минуту спустя забухали зенитки, заревели самолеты RAF , раздались взрывы авиабомб и люфтмин (83) . Воздушной волной вдребезги разнесло стекла окна. Но несокрушимы каменные стены тюрьмы, крепки железные решетки и двери камеры.

Бомбежка всегда была светлым праздником для пленяг. Но радость она доставляет лишь тогда, когда стоишь под открытым небом и видишь всю торжественную феерию этой мистерии-буфф. Переживать ее в тесной камере тюрьмы - едва ли от этого получишь какое-либо удовольствие.

Ребята, - говорит Миша Кувалдин, - надо как-нибудь выбираться из тюрьмы. Благо вахтмайстеры сидят ни живы ни мертвы в келя (84) .

Хорошо сказать, но как сделать.

Давайте подумаем.

Пробовали напором взломать дверь, согнуть решетки. Бились, бились, но все впустую.

Знаете что, ребята, - сказал Саша Романов, - давайте оторвем от стены батарею и используем ее как таран.

Сказано - сделано. Руки вцепились в батарею, напряглись. Откуда только взялись силы: все-таки оторвали, раскачали и ударили.

Разом! Еще раз! Ну, еще разок!

Били-били, били-били, били-били и в конце концов пробили дверь.

Вышли в коридор. Здесь во всю высоту этажа - железная решетка из прутьев толщиной в руку. Она отделяет отсек от обширной площадки, ведущей на лестницу. Снова пустили в ход таран, пробили решетку и подошли к железной двери, блокирующей выход на лестницу. Еще раз таран, и вновь успех.

Словом, мы протаранили три двери и две решетки. Оставалось пробить еще одну дверь, преграждавшую выход во двор тюрьмы.

Ну, ребята, напрем еще разок. А там как-нибудь перелезем через забор или взломаем ворота. Небось, вахтмайстеров нет и во дворе: все прячутся в келя.

Только начали таранить, раздался сигнал энтварнунга (85) . Две минуты спустя затопали вахтмайстерские сапоги, зазвенели ключи, распахнулась дверь и через порог перешагнул вахтмайстер по прозвищу Усики. "Пропали наши бедные головушки, - подумали мы, - перестреляют всех вахтмайстеры, как бездомных собак". Однако предположение не оправдалось. Вместо выстрелов и смертного боя, услышали мы необычно сдержанную брань: что-то вроде "Сакраменто нох эмаль", "Дрекишэ швайне" и прочие ласкательные слова из фашистского Schimpflexikon"а (86) . Конечно, не обошлось без бамбуса и гуммикнипеля, но удары по головам почему-то были мягче и нежнее, чем всегда.

Что стряслось с эсдековцами? Из каких пучин их черных душонок выпер этот "гуманизм", чуждый идейно-эмоциональному миру нацистов? Или они напуганы бомбежкой, заставившей их задуматься над своей судьбой? Но к чему все эти догадки? Достаточно сказать, что вахтмайстеры вновь загнали нас в камеру, срочно вызвали слесарей и исправили затворы.

Прошло два дня. Как-то утром выдали нам двойную порцию хольцброта и (о приятный сюрприз!) по 10 граммов маргарина. Сразу же после переклички вывели за ворота. Мы взглянули окрест себя и разинули рты. Было чему удивляться: одиноким утесом среди безбрежной равнины высилась наша тюрьма . Как говорится по-немецки, Дармштадт вурде им шутт унд аше гелешт (87) .

Нашу группу заставили раскапывать подвал разрушенного пятиэтажного дома на Рейнштрассе. Когда расчистили вход в убежище и взломали дверь, в нос ударила струя воздуха, насыщенного запахом жареной человечены и разлагающихся трупов. Дали нам по полстакана коньяка и по противогазу. Выпили мы, крякнули, закусили мануфактурой и полезли в катакомбы извлекать на божий свет мертвые немецкие тела. В полдень привезли обед: не обычную баланду, а густой гороховый суп.

Целую неделю водили нас на раскопки, и каждый день угощали коньяком и гороховым супом. Вытащили мы, почитай, несколько тысяч трупов. Другая группа заключенных отвозила покойников на кладбище. Задолго до бомбежки здесь был предусмотрительно вырыт длинный ров. Сюда-то без молитвы и креста, большей частью даже и без гробов, сбрасывали и закапывали покойников.

Днем открылась дверь камеры, и вахтмайстер крикнул с порога: "Гюрджи, payс!" (88) . Я вышел в коридор. Вахтмайстер привел меня в тюремную канцелярию. Там стояли два гестаповца: один в эсдэковской форме, другой в штатском. Писарь достал из стола клеенчатый мешочек, вытряхнул на стол содержимое и вручил мне. Все мое несложное хозяйство оказалось в целости и исправности. Оно состояло из подаренной французом Робером деревянной табакерки с приспособлением для "автоматического" свертывания цигарок, из букового мундштука и из зажигалки, найденной в подвале шварцвальдского бауэра во время путешествия в Швейцарию.

Вахтмайстер трижды хлопнул меня гуммикнипелем по голове (таков у них обряд прощания с заключенным) и передал гестаповцам. Те привезли меня на вокзал и впихнули в вагон.

Не старая еще женщина приветливо посмотрела на меня, подвинулась и жестом пригласила сесть рядом. Я сделал шаг к ней, но был отброшен ударом гестаповского кулака. Эсдэковец так страшно цыкнул на немку, что она перекрестилась от ужаса и запричитала: "О, готте, готте, готте!" (89) .

На станции Ханау ам Майн гестаповцы вытолкнули меня из вагона и повели в лагерь, расположенный недалеко от резинового завода Дунлоп.

Лагерь этот не обычный, а штрафной. Он находится на окраине Ганау. <…>


ОПИ ГИМ. Ф. 459. Д. 1. Л. 181 - 216. Машинопись с авторской правкой.


Гестапо (Hestapo, сокращение от Geheime Staatspolizei) - тайная государственная полиция Третьего рейха. Создано 26 апреля 1933 г. по декрету Г.Геринга в Пруссии; 17 июня 1936 г. получило законный статус, имперским руководителем назначен Г.Гимлер. После создания 27 сентября 1939 г. Главного управления имперской безопасности вошло в него в качестве IV управления (руководитель Г.Мюллер). Нюрнбергским трибуналом признано преступной организацией.

Веймарская республика - название политического режима, существовавшего в Германии после падения монархии и до прихода к власти Гитлера (1918 - 1933). После победы революции собравшееся в г. Веймаре Учредительное национальное собрание приняло 31 июля 1919 г. конституцию Германии, которая хотя и не была формально отменена нацистами, но фактически после 1933 г. перестала действовать.

Фестхалле - название промышленного объекта, на котором трудились рабочие команды из Дармштадтского лагеря для советских военнопленных.

Советские военнопленные пользовались прозвищами не только в силу традиций. Часто они вынуждены были скрывать свои настоящие имена и фамилии из-за национальности, принадлежности к политсоставу, высоких воинских званий и должностей (что предполагало членство в ВКП(б)), по другим причинам. Таким же образом поступали и те, кто соглашался сотрудничать с лагерной администрацией, занимая должности полицаев, переводчиков и др.

СД (Sicherheitsdienst) - нацистская секретная служба безопасности, разведывательное управление СС. Создана в марте 1934 г. для обеспечения безопасности нацистского руководства во главе с А.Гитлером. На Нюрнбергском процессе признана преступной организацией.

Хольцброт - эрзац-хлеб, приготовленный с добавлением опилок. Технологию его производства автор описывает в своих воспоминаниях на л. 247.

Распространенное польское присловье. Д.С. Лихачев, например, в мемуарах вспоминает о том, как после появления летом 1915 г. в Куоккале беженцев-поляков он с соседскими мальчишками дразнил их словами ""цо то бендзе", которые они часто произносили в своих тревожных разговорах" (Лихачев Д.С. Книга беспокойств: Воспоминания, статьи, беседы. М., 1991. С. 50).

Имеется в виду государственное образование на юге Франции со столицей в г. Виши (1940 - 1944), подконтрольное гитлеровской Германии и управлявшееся коллаборационистскими лидерами (Петеном, Лавалем и др.).

Ашаффенбург - город в 32 км от Франфурта-на-Майне вверх по р. Майн. В истории Второй мировой войны "прославился" тем, что его население, в отличие от жителей других городов, под влиянием пропаганды местного партийного руководителя оказало яростное сопротивление наступающим американским войскам (март - апрель 1945 г.). Сдался только после массированных бомбардировок с воздуха (Брэдли О. История солдата. М., 2002. С. 633).

Презрительная кличка поляков. Об отношениях военнопленных поляков и русских интересную подробность сообщил Ф.И. Чумаков. Однажды по пути в лагерь колонна русских военнопленных встретилась с польской. Только они поравнялись, все поляки, как по команде, неожиданно отвернули головы (Чумаков Ф.И. Немецкий плен глазами врача: Рукопись. ОПИ ГИМ. Ф. 426. Д. 549. Л. 271).

Имеется в виду картина В.Ван-Гога "Прогулка заключенных" (февраль 1890 г.), выполненная по мотивам гравюры Гюстава Доре (из серии "Лондон", 1872 г.). В одном из персонажей художник изобразил себя. Находится в собрании ГМИИ им. А.С. Пушкина.

Драпри - портьера, плотная тяжелая занавеска для окна или двери.

Эльзас после поражения Франции в 1940 г. вошел в состав территории Третьего рейха.

Голль Шарль де (1890 - 1970) - президент Франции в 1959 - 1969 гг. В 1940 г. основал в Лондоне патриотическое движение "Свободная Франция", примкнувшее к антигитлеровской коалиции. В 1941 г. руководитель Французского национального комитета, в 1943 г. - Французского комитета национального освобождения, созданного в Алжире. После войны - основатель и руководитель партии "Объединение французского народа". В 1958 г. - премьер-министр Франции.

Лаваль Пьер (1883 - 1945) - французский политический деятель, премьер-министр Франции в 1931 - 1932 и 1935 - 1936 гг., в 1934 - 1935 гг. министр иностранных дел. Сторонник коллаборационизма. Глава Вишистского правительства в 1942 - 1944 гг. После освобождения Франции от немецкой оккупации арестован, предан суду и расстрелян.

Дорио Жак (1898 - 1945) - французский политический деятель, с 1915 г. - левый социалист, с 1920 г. - во Французской коммунистической партии. С 1924 по 1933 г. - в руководстве ФКП и Коминтерна. В 1934 г. исключен из ФКП. Основатель Французской народной партии, сотрудничавшей с нацистами. В годы Второй мировой войны вступил в "Легион французских добровольцев против большевизма". В конце войны бежал в Германию, где был убит во время бомбардировки.

Цитрония - так Г.Гейне иносказательно называл женские половые органы (Гейне Г. Собр. соч.: В 10 т. М., 1957. Т. 3. С. 277 - 279).

Автор дает исследователям интересный материал для размышлений. Не отразилось ли в этой "непатриотичной", "индивидуалистической" эпиграфике ощущение отчужденности советских военнопленных от той родины, которая бросила их на произвол судьбы, для которой сам факт пленения являлся основанием для подозрений в предательстве?

Наименование "Советская армия" сменило прежнее наименование Вооруженных сил СССР - "Рабоче-крестьянская Красная армия" в феврале 1946 г. Его употребление может служить для определения нижней хронологической границы периода написания мемуаров.

Перефразировано выражение из монолога Гамлета во втором акте второй сцены: "Что он Гекубе? Что ему Гекуба?" // Шекспир В. Избранные произведения. М., 1953. С. 261. Гекуба в "Илиаде" - жена троянского царя Приама, мать Гектора, Париса, Кассандры и др., потерявшая в Троянской войне мужа и почти всех своих детей. После падения Трои пленница Одиссея, погибла при переправе через Геллеспонт. Образ Гекубы стал олицетворением беспредельной скорби и отчаяния.

Автор цитирует два первых четверостишия из четырех. Впервые опубликовано в журнале "Аполлон" (1914. № 10). В 1915 г. сделано посвящение З.Н. Гиппиус (Блок А.А. Полн. собр. соч.: В 20 т. М., 1997. Т. 3. Кн. III. С. 187).

Сильвестр (ум. ок. 1566 г.) - русский политический деятель, писатель. Священник в Новгороде, с 1540-х гг. - в Благовещенском соборе Московского кремля. Один из руководителей Избранной рады. Позже сблизился с боярскими группировками, оппозиционными Ивану IV, удален от двора, постригся в монахи и пребывал в северных монастырях. По своим общественно-политическим взглядам был близок к так называемым нестяжателям. Автор приведенной в мемуарах цитаты (из послания Василию III) - не Сильвестр, а близкий к иосифлянам монах псковского Елеазарова монастыря Филофей, в произведениях которого наиболее четко и последовательно была изложена теория "Москва - третий Рим".

Брокен - название высочайшей вершины Гарца в Саксонии (1141 м над уровнем моря). В силу метеорологических условий гора часто покрыта туманом и облаками, что со времен Средневековья давало пищу народным фантазиям и способствовало возникновению различных легенд, в частности легенды о шабаше ведьм в Вальпургиеву ночь. Это нашло отражение в соответствующей сцене первой части "Фауста" Гете.

Закон о посрамлении расы (прим. авт.). Имеется в виду закон о расовом загрязнении (Rassenschande). На основании одного из так называемых "Нюрнбергских законов" - законе об "охране немецкой крови и немецкой чести", принятом Рейхстагом 15 сентября 1935 г., браки и половые контакты между немцами и евреями были запрещены. За нарушение закона предусматривалось уголовное наказание.

Политические заключенные, выполнявшие в лагерях и тюрьмах административную работу, носили на спине нашивку в виде треугольника красного цвета, уголовники - зеленого.

Гайк (Хай) - самоназвание армян. Возникло от имени мифического предка - Айка (Хайка).

Эффект, хорошо известный из мемуарной литературы о сталинских лагерях. Так, например П.З. Демант, вспоминая о лагерной больнице, пишет: "Весьма характерным для нашего состояния было то, что, невзирая на присутствие молодых, иногда красивых санитарок и сестер, в общих палатах, где сотни мужчин жили на одном пайке, никогда не возникало разговоров на эротические темы". В другом месте, он, описывая свое впечатление о знакомстве в лагерном бараке с книгой английского писателя Пристли, замечает: "Сравнивая нашу судьбу с судьбой демобилизованных английских фронтовиков, я живо вошел в их положение и, дочитав до того места, где герой отказался провести месяц в коттедже с весьма соблазнительной молодой дамой, очень этим возмутился (из чего следует заключить, что мое положение и упитанность были не столь плачевными)..." (Кресс В. (Демант П.З.). Зекамерон ХХ века. М., 1992. С. 74, 159).

В начале 1937 г. "лагерное население" Германии, считают Ж.Котек и П.Ригуло, не превышало 7500 человек, в октябре 1938 г. эта цифра увеличилась до 24 тыс. человек (включая уголовных преступников). После начала Второй мировой войны число узников значительно возросло. В 1941 г. в лагерях насчитывалось 60 тыс. человек, в апреле 1943 г. - 160 тыс., в мае 1943 г. - 200 тыс., в августе 1944 г. - 524 268 человек. К середине января 1945 г. их число дошло до 714 211, из них 202 764 женщины. "Поскольку трудно установить точное число заключенных, попавших в жернова концентрационной системы, - пишут авторы, - обычно считается, что с сентября 1939 по апрель 1945 г. их было около 1 650 000. Из них не менее 550 000, примерно треть, не вернутся оттуда" (Котек Ж., Ригуло П. Век лагерей: Лишение свободы, концентрация, уничтожение. Сто лет злодеяний / Пер. с фр. М., 2003. С. 246, 327, 275).

Уместно сравнить с положением дел в области репрессивной политики в СССР. По состоянию на 1 декабря 1944 г. в системе ГУЛАГа имелось 53 исправительно-трудовых лагеря (ИТЛ) с входившими в них 667 лагерными отделениями и 475 исправительно-трудовыми колониями (ИТК), 17 лагерями усиленного режима и пятью - для содержания каторжан. К началу войны число заключенных ГУЛАГа составило 2,3 млн человек. На 1 июня 1944 г. оно снизилось до 1,2 млн. На 1 января 1945 г. в системе ГУЛАГа находились 1 460 667 человек, из них в ИТЛ - 715 506 (289 351 осуждены по политическим мотивам), в ИТК - 745 171 человек (Земсков В.Н. Смертность заключенных в 1941 - 1945 гг. // Людские потери СССР в Великой Отечественной войне: Сб. статей. СПб., 1995. С. 174).

Длинный Людвиг - колонна высотой 43 м, увенчанная памятником великому герцогу Гессен-Дармштадтскому Людвигу I (1753 - 1830), была сооружена в 1844 г.

Закон о расовом позоре, о посрамлении расы (прим. авт.).

Ср. с наблюдениями Б.Н. Соколова, который вспоминает, как во второй половине 1944 г. вновь назначенный комендант лагеря, обнаружив среди французских военнопленных двух евреев, начал над ними издеваться, заставляя "бегать по кругу и проделывать упражнения "ложись-вставай"". "Произошло невероятное событие, - вспоминает автор, - французы взбунтовались, угрожая бросить работу в шахте. И комендант отступил". "С одной стороны, - пишет Соколов, - на закате 1944 г. немцы были уже не те, что раньше, а с другой, несомненно, повлияли французская стойкость и сплоченность. Русские не только за еврея, но и за своего соотечественника не заступились бы никогда" (Соколов Б.Н. Указ. соч. С. 159). (80) Это хорошо (прим. авт.) - Das ist gut (нем.).

(81) Прекрасно, прекрасно. Ты хороший маляр, Николай (прим. авт.) - Schцn, schцn... du bist ein guter Maler... (нем.).

(82) Воздушной тревоги - Vollalarm (нем.).

(83) Авиамин.

(84) Так в тексте. Кeller - подвал, погреб, бомбоубежище (нем.).

(85) Отбоя, окончания тревоги - Entwarnung (нем.).

(86) Словарь бранных словечек (прим. авт.).

(87) От Дармштадта остались мусор и зола (прим. авт.) - Wurde ihm Shutt und Asche... (нем.).

(88) Выходи, Гюрджи (прим. авт.).


Можно спорить, что хуже - СС с гестапо или СМЕРШ. Можно читать Солженицына и Ландау, слушать Гозмана и обвинять в антисемизме отдельно Скойбеду и Россию в целом. А можно просто прочитать исповедь советского еврея, эмигрировавшего в 93-м в Израиль, где ничто ему не мешало писать правду.

Ссылку на полный текст я дам в первом комментарии. В разделе «Плен, СС, Гестапо» каждый абзац - отдельный отрывок из мемуарных записей. Разместить полный текст можно, но в формате МП это будет малочитабельно. Приведенной ниже выборки, считаю, достаточно для понимания сути.

В раздел СМЕРШ я скопировал без сокращений все, что посчитал нужным написать Автор о этой структуре.

Текста для формата МП, повторюсь, многовато - минут на пятнадцать чтения, но, уверяю вас, оно того стоит…(Иван Москаль)

Тёмкин Михаил Вениаминович (Михаил Бениаминович) родился в октябре 1917 года в Белоруссии. Окончил дорожно-механический техникум. В октябре 1938 года был призван в ряды Красной Армии. В июне 1941 года, проходя срочную службу в звании младшего лейтенанта в должности командира саперного взвода в Литве на границе с Германией, был взят в плен. Все годы войны с июня 1941 по апрель 1945 года находился под чужим именем в десяти(!) лагерях военнопленных и нацистских концентрационных лагерях, лагерях смерти, включая такие как Хаммельбург, Дахау (дважды!), Маутхаузен, Дора-Миттельбау (филиал концлагеря Бухенвальд), Берген-Бельзен. Являясь советским офицером — евреем по национальности, он вынужден был пройти всевозможные круги ада, СМЕРШ и неоднократно мог умереть, но судьба оказалась к нему благосклонной и каждый раз каким-то чудом дарила ему жизнь. Наверное, тем самым, отдавая дань его стойкости, находчивости, жизнелюбию, здоровью, вере в людей и в Победу!

Участник Великой Отечественной войны, награжден орденом Отечественной войны и многими медалями разных стран. В 1993 году репатриировался в государство Израиль. Скончался в 2006 году.

Эти воспоминания не написаны рукой профессионала, а записаны самим очевидцем и участником страшных событий по горячему следу, чтобы они не были забыты и стерты из памяти с течением времени. И чтобы, очевидно, могли стать достоянием детей и внуков.

Плен, СС, Гестапо=====

Младший лейтенант Ивашнев остался караулить на улице, а я — внутри. Как оказалось — в этом доме жили так называемые «айсарги», их еще называли латышскими фашистами или полицаями.

Минут через 15-20 в дом ворвалась толпа этих айсаргов — вооруженные, они схватили меня, обезоружили и связали; связали также и Ивашнева, а затем посадили нас до утра в сарай.

Утром под конвоем нас поместили в железнодорожный вагон и отправили в город Митаву, где посадили в тюрьму.

На следующий день нас вызвал на допрос начальник тюрьмы, а может быть, это было Гестапо, тогда я еще не разбирался.

Когда меня допрашивали, переводчик перевел мне вопрос эсэсовца, но я и сам понял, как он велел спросить меня: «Дас ист юдэ? — Это кажется еврей?».

Я не показал вида, что понял. Когда же меня переспросил переводчик, я ответил, что я — белорус.

Лицо у гестаповца было жуткое, просто ужас какой-то. Один его взгляд наводил страх и трепет. Каждый раз, когда он проходил и всматривался в меня, я напрягал все свои силы и тоже смотрел ему в глаза, не смея даже моргнуть. Это стоило мне очень многих сил и здоровья. На следующее утро тех, кого эсэсовец записывал, вызывали и уводили.

Гестаповцы искали евреев, политруков и комиссаров.

Среди военнопленных находились отдельные подлецы и негодяи, которые за окурок, тарелку брюквенного супа, кусочек хлеба, выдавали политруков, комиссаров и евреев; без таких предателей Гестапо никогда бы не удалось их выявить в лагере.

В лагере Гестапо вербовало предателей и назначало из них полицаев, им отводилось отдельное помещение, в котором также допрашивали военнопленных — это было, как предварительное Гестапо.

Однажды, во время вечерней проверки, на меня как-то странно посмотрел полицай и спросил мою фамилию. Мне это показалось подозрительным. Я рассказал все Саше Лисаеву, и мы оба пришли к выводу, что меня могут вызвать в Гестапо.

На следующий день 6 ноября 1941 года после вечерней проверки меня вызвали к полицаям, расположившимся внутри лагеря. Находился здесь в это время и гестаповец, который ежедневно прохаживался перед выстроенными военнопленными. Встретили меня возгласами: «Мишенька, здравствуй! Как поживаешь, жидёнок? Признавайся, ты — еврей?». Я отрицал, и они стали меня избивать.

В лагере я отпустил для маскировки усы, они были большие и, почему-то, рыжие. Стали полицаи таскать меня за усы, потом поставили к стене и били с разбега ногами в ноги, в кость и при этом повторяли: «Признавайся, что ты — еврей». Я не признался.

Гестаповец стоял и наблюдал, как меня избивали, потом сказал: «Отпустите его, завтра в Гестапо он все скажет». И меня отпустили.

Какой-то человек из лагерных в полосатом костюме, на чистом русском языке объявил: «Вы знаете куда вы попали? Это один из самых известных в Германии — концентрационный лагерь Дахау».

И вкратце он объяснил нам, какой существует в лагере порядок. Беспрекословное подчинение и исполнение всех указаний любого заключенного, поставленного над нами старшим, за малейшее неповиновение — смерть и крематорий.

После того, как в лагере стало известно, что среди русских военнопленных офицеров есть один комиссар и один «гальб юдэ», каждый день к нам приходили эсэсовцы — рядовые, офицеры и даже генералы, чтобы посмотреть на русского комиссара и полуеврея. На комиссара все глядели, как на какое-то чудище. На нас ходили смотреть, как на редких зверей в зоопарке. Меня ставили на табурет, приказывали смотреть прямо, повернуть голову направо, затем налево, расстегнуть одежду и показать грудь. Эсэсовцы внимательно меня рассматривали и между собой кивали утвердительно: «Я, я, дас ист гальб юдэ. — Да, да, это полуеврей».

Открыли двери в спальню и всех втолкнули в середину комнаты. Свет не зажигали — было темно. Нам стали кричать: «Ложись!». Кроватей нет, на полу — матрацы; куда ложиться — не понятно, и нас начали бить палками, заставляя лечь. Свободных мест было очень мало и, когда все пытались улечься, то поместиться, естественно, не могли; тогда надсмотрщики стали рядом лежащих избивать палками до тех пор, пока все не втиснулись и не прижались плотно друг к другу. Когда, наконец-то, все с трудом улеглись, нам бросили по одному тонкому одеялу из расчета на четверых человек и закрыли двери, оставив нас одних. Мы толком так и не видели, кто же нас избивал, но это были заключенные в полосатых одеждах. Холод стоял жуткий — зуб на зуб не попадал.

Никто из нас не мог заснуть — такого ужаса еще испытывать не приходилось. Но, несмотря на дикий шум, который стоял, пока мы не улеглись, те, кто уже находился в спальне до нас, крепко спали.

Мы еще никого и ничего толком в этом лагере не видели, но потому, как всех избивали палками и холоду, который стоял, нам стало ясно, что здесь — настоящий ад.

В шесть утра звучит команда «подъем», открываются окна, все быстро встают и бегут в умывальник. Тех, кто медленно поворачивается, бьют палками по спине, голове, чему попало.

Умываться нужно по пояс ледяной водой. Тех, кто не подставляет грудь и спину под душ, тоже бьют беспощадно и все время кричат «шнель» по-немецки и «быстро» по-русски. Мы, новенькие, еще не понимаем, что здесь творится.

Политические носили на груди и сбоку на брюках красный треугольник, а сверху треугольника был нашит на белой полоске материи номер заключенного. Уголовники носили зеленый треугольник, бандиты — черный, евреи — желтый шестиугольник.

Русские военнопленные носили на спине, на груди и сбоку на брюках — большую немецкую букву «R», а сверху буквы «R» — номер на полоске из белой материи.

Так вот, почти весь командный персонал из заключенных был с зелеными и черными треугольниками — они очень жестоко обращались со своими подчиненными, особенно с русскими военнопленными.

Чтобы русских военнопленных можно было легко отличить от других, их головы полностью не стригли, а просто простригали вдоль головы полосу шириной в машинку для стрижки. В таком виде военнопленные худые и изможденные с полосой на голове выглядели, как полные идиоты. За тем, чтобы дорожка на голове не зарастала, строго следили.

В «Маутхаузен» привезли партию русских детей в возрасте от шести до десяти лет и разместили их в 16-м бараке. В 17-й барак прибыла партия заключенных югославов, говорили партизан, они проходили карантин, над ними эсэсовцы тоже сильно издевались.

Осталось русских военнопленных меньше половины, около одной трети. Теперь нашелся новый метод их уничтожения.

Все военнопленные, когда приходят с работы, до команды ложиться спать, находятся во дворе. Когда приходит время идти спать, все снимают верхнюю одежду, колодки, принимают холодный душ и становятся в одну шеренгу, чтобы зайти в спальню. В дверях стоит старший комнаты или другой заключенный с зеленым или черным треугольником из уголовников или бандитов, и осматривает каждого при входе. В барак пропускают только тех, кто еще в состоянии работать, выдают ужин — кусочек хлеба с колбасой или ложку повидла с творогом, и заключенные проходят в спальню. Более слабых в барак не пускают, а заталкивают их в умывальник. Когда набивается полный умывальник пленных, двери закрывают и пускают холодную воду, после чего в умывальник входят палачи и добивают всех палками.

К тому времени из трех тысяч военнопленных осталось нас всего 167 человек — остальные погибли.

В одном из тоннелей находилось лакокрасочное отделение, где красили корпуса ракет «Фау-2». Меня направили в бригаду, которая заносила корпуса на покраску и выносила их оттуда. Бригада состояла из 16-ти человек. Это была самая тяжелая работа под землей. Корпуса очень большие, 16 человек (по 8 человек с каждой стороны) берут корпус на плечи и несут в лакокрасочное отделение, кладут на предназначенное для покраски приспособление, а после окраски переносят его в специально отведенное для сушки место и ставят там «на попа», т.е. на торец. Во всех тоннелях стоял очень тяжелый воздух, но в лакокрасочном отделении он был просто невыносим, дышать было фактически нечем. Работали в две смены по 12 часов с получасовым перерывом. Выходили из тоннеля измученными, шатаясь, еле держась на ногах. Особенно трудно было выдержать ночную смену.

СМЕРШ=======

И вот настал долгожданный день. Союзное командование посадило нас на автомашины, украшенные красными транспарантами и красными знаменами. Нас привезли к переправе на Эльбе и передали советскому командованию.На другой стороне Эльбы играл наш советский оркестр, и под звуки марша мы перешли в расположение Советской Армии.

Всех бывших русских военнопленных привезли в 192-й запасной стрелковый полк Смоленского военного округа и разместили в землянках. Здесь все должны были пройти специальную проверку контрразведки «СМЕРШ» — «Смерть шпионам».

Порядок прохождения проверки был следующим. Нас распределили по ротам, взводам и т.д. Все заполнили подробные анкеты, записав у кого какое воинское звание было до войны, вернее до того, как попал в плен; при каких обстоятельствах оказался в плену. Каждый должен был предоставить живого свидетеля из бывших военнопленных, который письменно и устно должен был подтвердить, кем ты работал в военнопленных лагерях в Германии, достойно ли вел себя в плену, не скомпрометировал ли себя, как советского человека, и советский общественный строй. Каждого бывшего военнопленного вызывал следователь особого отдела СМЕРШа, подробно допрашивал, заводил дело, излагал свое личное мнение и решение по делу. Затем передавал его тройке военного трибунала, которая без присутствия бывших военнопленных, рассматриваемых по данному делу, выносила свой приговор и принимала окончательное решение. Существовало три категории проверки для принятия такого решения.

Первая категория — это бывшие военнопленные, которые попали в плен не по своей вине, ничем себя не скомпрометировали и работали в нацистских лагерях на самых тяжелых работах. Этих военнопленных, после подтверждения или неподтверждения воинского звания, демобилизовывали в запас на общих основаниях. При демобилизации выдавали проездной билет к месту жительства, паек, выходное пособие, новое обмундирование.

Вторая категория — это бывшие военнопленные, которые, будучи в лагерях военнопленных, имели некоторые привилегии перед остальными — это повара, сапожники, портные и другие, к которым благосклонно относились фашисты. Им тройка выносила приговор — отбывание заключения сроком до 10-ти лет с пребыванием в трудовых лагерях для работы на шахтах, рудниках и строительных объектах с тяжелыми и вредными условиями труда.

Писарь каждой роты ежедневно ходил в штаб полка, и делал выписки из решения о том, кто прошел проверку СМЕРШа — это обычно происходило ночью, но все лежали на нарах, не спали — ждали, когда возвратится писарь. Писарь роты возвращался и зачитывал вслух список тех, кто прошел проверку.

Бывших военнопленных, прошедших проверку, все горячо поздравляли, и на следующий день им оформляли документы на демобилизацию. Утром приходил представитель штаба с конвоем для сопровождения, вызывал тех, кто не прошел проверку, и их уводили под арест.

Со мной вместе был и мой товарищ, Рыбальченко Николай Георгиевич, с которым я пробирался из концлагеря «Берген-Бельзен», когда нас освободили союзные войска. Он, как свидетель, дал устные и письменные подтверждения особому отделу обо мне, а я, в свою очередь, дал такие же подтверждения о нем.

Тем, у кого не оказалось свидетелей, приходилось очень плохо — им грозил арест и заключение. Я точно не могу подтвердить, но по нашей части ходил слух, что, якобы, один еврей из бывших военнопленных не имел такого свидетеля, и сколько он не доказывал, что ни в чем не виноват и т.п., ему не поверили — дали срок и отправили в трудовой лагерь.

Все волновались, когда проходили проверку СМЕРШа, понимая, что нашу судьбу решали не обычные люди, и от их совести и порядочности зависела наша дальнейшая жизнь. Переживал, волновался и я — поверят ли мне, и что меня ждет: демобилизация или заключение.

И вот, меня ночью вызывают в землянку к следователю особого отдела СМЕРШа.

За столом сидит старший лейтенант, в форме летчика, на столе лежит пистолет; пригласил меня сесть на скамейку, напротив.

Рассказывайте, говорит он, где находились, кем работали и т.д. и т.п. Рассказывайте все подробно.

Я начал рассказывать, он записывал и одновременно внимательно смотрел мне в глаза, в упор. Я рассказывал, а он, время от времени, велел повторять несколько раз подряд то, о чем я уже говорил.

Вдруг, он прерывает мой рассказ в каком-то месте и говорит: «Десять минут назад вы говорили не так, а иначе, совсем другое».

Следователь во время допроса несколько раз меня спрашивал и удивлялся, как это я, побывав во стольких концлагерях, остался в живых — не иначе, как я был предателем. Он не понимал и не верил, что я мог столько выстрадать и остаться при этом порядочным и честным человеком.

Я был так расстроен и подавлен, что подписал протокол допроса, даже его не прочитав. И возвратился к себе в роту с мыслью, что мне грозит десять лет заключения. Рядом со мной на нарах лежал писарь нашей роты, и я ему сказал, что дела мои плохи.

Еще несколько раз меня вызывал ночью следователь, когда у него на допросах находились другие бывшие военнопленные — он меня только спрашивал, был ли я в таком-то или в таком-то концлагере. Я отвечал — «да» или «нет», и меня отпускали.

Каждую ночь приходил писарь и зачитывал список тех, кто прошел проверку, а я его не слушал — ждал, что меня вызовут и отправят в другое место.

Во-первых, после того допроса, который я прошел в особом отделе, я почему-то был уверен, что ни одному моему слову не поверили, а во-вторых — времени после проверки, прошло очень уж мало. Но все-таки это была настоящая правда — я прошел проверку СМЕРШа по первой категории! Не секрет, что были среди бывших военнопленных, и предатели, и шпионы — они маскировались среди честных людей, которые, будучи в плену у фашистов, не запятнали нашу советскую Родину.

Через некоторое время из Смоленского военного округа прибыло уведомление, что я восстановлен в офицерском звании, т.е. мне подтвердили звание младшего лейтенанта, и я могу на общем основании демобилизоваться и уезжать домой. Но куда?

И вот, после проверки СМЕРШа и восстановления меня в офицерском звании, в феврале 1946 года я был демобилизован в запас. Мне выдали новую военную форму, погоны младшего лейтенанта, довольствие, литерный билет и деньги. Я попрощался с товарищами и уехал разыскивать свою семью и близких, о существовании которых все это время мне было абсолютно ничего неизвестно.

Всю войну я не знал, где мой отец, сестры, живы ли они — это меня очень тревожило.

Военнослужащие, которые демобилизовались, должны были заявить командованию, куда они хотят ехать — и в это направление им выдавали проездные билеты. А куда же мне было ехать, если я не знаю, где моя семья.

Как только я прибыл в 192-й запасной стрелковый полк, то написал в соответствующие учреждения, чтобы мне сообщили местонахождение отца и сестер. Надежд на то, что они остались в живых, у меня было мало. Я ведь не знал, эвакуировались мои родные или нет. От этого зависела их судьба. Но все мои запросы положительных результатов не дали.

В поселке Бешенковичи Витебской области в Белоруссии рядом с нашим домом жил сосед, некто Карчинский, по национальности — поляк. Я полагал, что поляков немцы, возможно, не тронули, вернее поляк имел больше шансов остаться в живых, чем еврей, и решил, на всякий случай, написать письмо Карчинскому. Я рассчитывал что, если он, или кто-либо из его семьи, остались в живых, то напишут мне, знают ли они что-нибудь о моих близких.

И вот, к своей радости, я получаю в ответ письмо от Карчинского. Он написал следующее. Отец мой не эвакуировался. Соседний дом Карчинского при бомбежке сгорел, но его баня во дворе осталась цела. Наш дом, при этом, остался невредим. Мой отец прятался в его бане, а сам Карчинский со своей семьей перебрались жить в наш дом. В феврале 1942 года моего отца фашисты арестовали и расстреляли вместе с другими евреями.